Надпись
Шрифт:
Он жаловался, возмущался, вымаливал себе прощение в том, в чем не был виноват. Мегамашина была не жестокой, а бездушной. Механически вычеркнула его из нескольких списков, лишила дачи, пайка, личной машины, "кремлевского телефона", места в газете, должности в Комитете защиты мира. Его имя стерли в картотеке номенклатуры. Его изображение убрали из памяти. Как на золоченой разноцветной мозаике в метро "Комсомольская", с которой, по мере партийных переворотов и заговоров, убирали по очереди Сталина, Берия, Маленкова, Кагановича, Молотова, Хрущева, пока трибуна не опустела и не пришлось переделывать мозаику.
– Они
Он пророчествовал, грозил, злорадствовал. Видел недоступную Коробейникову картину разрушения государства, которое лишилось приверженцев, оскорбило преданных слуг, поплатилось крушением.
– Но они ошибаются! Они хотели меня раздавить, но я еще жив! Я воскресну! Я ценен сам по себе! Мои знания, талант, мой опыт дороже любых номенклатурных пайков и связей! Я сделаю это паршивое издательство лучшим издательством страны! Привлеку самых талантливых авторов! Ко мне придут самые блестящие современные художники! Выйду на мои заграничные связи, и нас станут читать в Европе! Это будет взлет культуры, интеллектуальной смелости, эстетической новизны! Они еще увидят, на что я способен!..
Он воспылал дерзновенной мечтой. Стал прежним Стремжинским с глазами разъяренного быка, упрямого, яростного и бесстрашного. Но потом обмяк, сник, словно из него выпустили воздух.
– Не могу… Сломали хребет… Я собака с перебитым хребтом… Кто же нас всех предает? За что нам такое?..
Сидел, сутулясь, в своей жалкой каморке, былой властелин, громовержец, у которого вырвали пылающий трезубец молний, вставили в кулак пучок соломы. По блеклому, постаревшему лицу катились слезы.
Коробейников, мучаясь, сострадая, поднялся. Вышел из комнаты.
55
Вернулся домой и был встречен огорченной, встревоженной Валентиной, которая с порога протянула ему листок бумаги:
– Приходил военный, в форме. Заставил меня расписаться. Может, я не должна была это делать? Но я так растерялась…
Листок бумаги был повесткой, приглашавшей его, Коробейникова, явиться назавтра, в десять утра, в Комитет государственной безопасности, на Лубянку, в кабинет 507, к подполковнику Миронову А. Г. Штамп КГБ подтверждал достоверность повестки.
Эта блеклая, невыразительная бумажка вдруг повергла Коробейникова в оторопь. Словно в сознании открылись невидимые прежде скважины, и сквозь них хлынул страх. Страх был мерзкий, парализующий, немотивированный. Его усиливало бледное, беззащитное лицо жены,
смех играющих в комнате детей. С этой повесткой в их дом проникла слепая, всесильная, беспощадная власть, угрожая хрупкому, беспомощному укладу.– Ничего страшного, – произнес он, стараясь собой овладеть. – Думаю, что речь не идет о государственном перевороте.
Однако весь вечер, удалившись в кабинет, он пытался справиться с паникой. Лихорадочно перебирал все возможности и поводы, заставившие загадочного, сурового, с беспощадным лицом подполковника, напоминающего наркома Ежова, прислать ему эту повестку.
Его участие в "кружке" Марка Солима. Грядущий шумный процесс, наподобие тех, что проходили в Колонном зале в 37-м, с выступлениями прокурора Вышинского, со статьями в газете "Правда", когда на скамью подсудимых, среди белых колонн, озаренных хрустальными люстрами, выводили бледных, изнуренных допросами недавних государственных мужей, и те наговаривали на себя несусветные крамолы и измены, приближая час приговора. Тусклая лампочка в подвале тюрьмы, разрывная пуля в затылок.
Он готовился давать показания на ночном допросе, под разящим светом электрической лампочки. Беспощадный подполковник допытывается о его связях с заговорщиками, а он, умоляя, убеждает его, что не было связей, он случайно попал в "кружок", лишь дважды был в гостях у Марка Солима, слушал забавные истории про кофейное зернышко бедуинов, скульптуры Сальвадора Дали, не посвящен в хитросплетения заговора. Следователь молчит в пятне слепящего света. В углу стоит жестяное ведро с водой, валяется мокрая тряпка.
Или поводом для допроса послужила дружба с отцом Львом, церковным диссидентом, не скрывавшим неприязни к советскому строю, к партии, КГБ, замышлявшим издание рукописного православного журнала? Но ему, Коробейникову, не было нужды участвовать в самиздате, он обильно и эффектно печатался в государственной газете, а его отношения с отцом Львом носили не политический, а религиозный характер. К тому же Коробейников постоянно защищал от нападок друга мегамашину государственной власти и безопасности.
Или вина его состояла в том, что вместе с художниками-язычниками участвовал в подпольной выставке на опушке зимнего леса, дружил с Коком, был замечен в языческих игрищах и камланиях? Но туда его привело писательское любопытство, журналистская пытливость, и он собирался изобразить в газете экзотические и невинные забавы отшельников от искусства.
Он перебирал своих друзей и знакомых, общение с которыми могло скомпрометировать его в глазах всемогущего ведомства. Ловил себя на том, что в унизительном страхе, спасаясь, мысленно отрекался от близких людей, отгораживался от них.
Его ночь была тревожной, с клубящимися кошмарами, с пробуждениями. В зеленеющем окне, сквозь наледь, взирал на него немигающий беспощадный взгляд человека в военном френче с ромбами, в фуражке с синим околышем. Страх лился из неведомых донных глубин его души, соединявших его с истребленной родней. Арестованные и погубленные, бежавшие за границу и павшие на Гражданской войне, сгинувшие в штрафных батальонах и ссылках, изнемогшие на этапах и лесоповалах, исчахнувшие в тифозных бараках и карцерах. Они посылали в него ночные импульсы страха, и он знал, что этот страх, поднявшийся из донных глубин как потаенные грунтовые воды, не исчезнет в его детях и внуках, станет питать их ночные кошмары, управлять их явью.