Надпись
Шрифт:
Ведунья собрала птиц. Они замирали в ее руках, словно засыпали. Посадила в клетки, накрыла холстинами. Подцепила на коромысло и унесла, оставив на поляне вафельные отпечатки куриных ног.
– А теперь, мать вашу так-то, немчура проклятая, французики хреновые, специально для вас, милостивые государи, – русские "цветолеи"! – Кок изогнулся в поклоне, приглашая гостей взглянуть на белую поляну, сиреневый лес, синюю пустоту, в которой вращалось белое негреющее солнце.
И там, где скрылась грациозная "куровея" с коромыслом, из-под брезентового покрова выскочили гибкие голые люди, мужчины и женщины, раскрашенные в ярчайшие цвета. Красный, как стручок перца. Зеленая, как молодая трава. Синий, словно лазурь. Золотая, будто слиток. Длинноногие, стремительные, вынеслись на середину поляны. Прожигая снег до травы, отталкивались голыми пятками, совершали кувырки, ходили колесом, вставали на руки, метались, как разноцветные вихри. Казалось, на белый снег ложатся жаркие мазки, на которые
"Цветолеи" сложились в хоровод, более прекрасный и радостный, чем хоровод Матисса. Проскакали мимо восторженных зрителей. Ярко-зеленая женщина прошлась перед Коробейниковым колесом, и он видел, как плещутся сильные груди с изумрудными сосками, напрягается и дрожит литой живот, отороченный кудрявым зеленым мхом.
Не успели они укрыться в грузовичке, как показался величавый фольклорист Матерый, в полураспахнутом тулупе, беличьей шапке. Раскрывал малиновые мехи голосистой гармоники. Его пальцы небрежно бегали по перламутровым кнопкам. Синие глаза ласково и дремотно осматривали собравшихся. Негромко, прислушиваясь к сладким переливам, награждая слушателей бархатным благородным баритоном, пропел:
Гармонист у нас хороший,
Как цветочек аленький.
Сам большой, гармонь большая,
А х… маленький.
Все ахнули, прыснули. Кок восхищенно повернулся вокруг оси на одной ноге. Вас присел, охлопал себя по коленям и загоготал. "Дщерь" повисла на шее Малеева и поцеловала взасос. Буцылло укоризненно и всепрощающе осматривал всех выпуклыми оленьими глазами. Ведунья Наталья, истощенная и бледная до синевы, не дерзавшая вступать в поединок с гравитацией, чуть порозовела от этих земных слов, подействовавших на нее, как ложечка березового сока. Александр Кампфе затряс от смеха прозрачным розовым подбородком, вкушая терпкий язык своей русской родины. Иностранцы, не понимая до конца фольклорную прелесть частушки, тем не менее улыбались. Оператор, чья камера еще не остыла от огненных плясок на снегу, крутился возле Матерого, словно облизывал его от голубоватого меха беличьей шапки до нарядных сапожек с подковками.
Матерый, избалованный успехом, щедро сыпал жемчугами:
Я милашечку – разок,
Она прищурила глазок.
Я еще одинова —
Она и рот разинула.
Слова, произносимые ленивым затрапезным голосом, не казались скабрезными. Звучащие на снегах, на белой поляне с черными цепочками следов, с разноцветными лежками, оставшимися от раскрашенных танцоров, эти слова были не непристойностью, а народной веселой шалостью, такой же, как сбитая снежком сосулька, или брошенный в воду уголек, или кинутый на сковородку масленый блин. Коробейников любил этого поющего охальника, совершающего экспедиции в русскую глухомань, привозящего из северных деревень драгоценные песни, которые он спасал от забвения. Матерый тешил друзей озорными частушками, не отделяя проперченные четверостишия от великолепных протяжных песен, мистических, как восходы и закаты, приливы и отливы, рождения и погребения.
Все неудержимо заскакали, затанцевали, затормошили Матерого, который рванул наотмашь гармонь, открывая ее сочные красные внутренности. От грузовика бежали ряженые, в юбках, портках, ветошках, с напяленными масками. Чернобородый Цыган с кольцом в ухе. Долгоносый Солдат с деревянной саблей. Деревенская дура Глафира с бурачным румянцем на длинном дебелом лице. Огненное, с рыжими языками, Солнце, похожее на рыжий цветок. Смертушка с костяной головой, в лазоревых цветиках, в белом балахоне, с клюкой. Маски приближались, гармонь ревела. Коробейников, захваченный общим весельем, пьяный без вина, радостный беспричинно, любил этих разномастных
людей, тешивших душеньку на белой поляне. Кока, скачущего, как бойцовый петушок. Васа, извивающегося, словно ненасытный котяра. Александра Кампфе, который забыл о своей идеологической разведке, превратился в добродушного толстяка. Француза, отплясывающего на снегу в модных штиблетах.Коробейников увидел, как на дороге, из-за клина серого леса, появляется пульсирующая, брызгающая дурным светом мигалка. Милицейская машина медленно катила, дрожа фиолетовой вспышкой, вытягивала за собой три одинаковых тупоносых автобуса грязно-зеленого цвета. За автобусами, стараясь не отстать, лязгал бульдозер, качая блестящим ножом, торопливо крутя гусеницы.
Гульба на поляне прекратилась. Гармонь умолкла. Все ошалело смотрели на приближающуюся колонну.
Автобусы остановились. Двери открылись, и оттуда посыпались милиционеры, в серо-синих шинелях, сапогах, в фуражках с красными околышками. Их был целый отряд. Они умело и быстро развернулись в цепь, кинулись от дороги на поляну. Приближались, одинаковые, целеустремленные. Энергично месили сапогами снег. Их молодые румяные лица выражали атакующую непреклонность.
Бульдозер съехал с асфальта, неуклюже заторопился через поляну к опушке, где пестрели расставленные и развешанные картины. Гусеницы ярко вращались, оставляя на снегу двойной рубчатый след. За бульдозером поспевала группа милиционеров.
– Ни фига себе! – растерянно произнес Матерый, складывая прорыдавшую гармонь.
– Нас заложили! – фальцетом воскликнул Кок и кинулся опрометью в ширь снегов. Многие устремились за ним, рассыпаясь по поляне. Цыган с кольцом в ухе мчался, оглядываясь огромной, пучеглазой, чернобородой рожей. Гулящая девка Лизетта с медной челкой и исцелованными развратными губами улепетывала, издавая глухие вопли. Смертушка, развевая балахон, спасалась, вращая костяным коробом с лазоревыми цветами.
– Картины раздавят, уроды! – возопил Вас и гибкими, кошачьими прыжками помчался наперерез бульдозеру спасать драгоценные полотна.
Милиционеры, ведомые тяжеловесным командиром, действовали осознанно, как на учениях. Цепь окружала поляну, отсекала бестолковых беглецов от леса, стягивалась, словно набрасывала на добычу невидимую сеть, в которой беглецы начинали биться, трепыхаться, выбивались из сил. Пинками, понуканиями их подгоняли к обочине. Отловленный Цыган, забыв снять маску, шел под конвоем, что-то гудел сквозь картонную оболочку. Смертушка, освободившись от желтоватого черепа, являла собой худосочного юношу с растерянной виноватой улыбкой, а рядом победно шествовал милиционер, держа под мышкой добытый трофей – костяную глазастую маску, размалеванную цветочками.
В этой охоте было много азарта, жестокости, удальства. Испуганных, бестолковых художников травили, как зайцев. Делали подножки и валили в снег. Хватали за рукава, выворачивая руки. Подталкивали в спины, доставляя обратно к дороге. Слышалась ругань, женские вопли, крики.
Бульдозер двигался вдоль кустов и тонких берез, срезал их ножом. Валил в снег картины, наезжая отточенной сталью. Вминал в грязный снег, превращая холсты и сучья в хрустящий ворох. Шла корчевка. Выкорчевывались сорные виды деревьев, неполноценные художественные творения, болезнетворные направления культуры. Бульдозерист в кабине деловито давил рычаги. Отъезжал, наезжал, наваливался на экспозицию, от которой летели яркие ошметки. Казалось, в кустах ощипывали большую разноцветную птицу.
Коробейников созерцал панораму побоища, которую кто-то разворачивал перед его ошеломленными глазами. Ему казалось, что началось затмение солнца. Все так же ослепительно белел снег, покрытый дорожками человечьих следов, перечеркнутых клетчатой колеей бульдозера. Крутилось в синеве бесцветное светило. На картонной голове блудливой Лизетты блестела золотая челка из металлической проволоки. Но на все это набежала прозрачная тень. Недавняя радость и ликование превратились в бесцветный ужас, в реликтовый страх, от которого жутко взбухало сердце и слабели ноги. Казалось, в Коробейникове восстал и беззвучно кричал весь его род, вся измученная, истребленная родня, которую уводили под конвоем из дома, мучили на ночных допросах, вели по этапам, держали в бараках и зонах с пулеметными вышками. Бесстрашный и свободный писатель и вольнодумец, он вдруг почувствовал себя ничтожным, безропотным перед лицом невидимой безжалостной машины, которая вдруг обнаружила себя туманной, затмившей солнце тенью, помутившим рассудок страхом, тусклой бессердечной расцветкой грязно-зеленых автобусов. Захотелось уменьшиться, скрючиться, заслониться локтем, защищаясь от милицейского кулака, свирепого окрика, облака пара, вылетающего из жаркого, по-собачьи растворенного зева.
– Давай их всех в автобусы, капитан! – Человек в плотной куртке, в добротной кепке, единственный штатский среди серо-синих шинелей, повелительно приказал милицейскому командиру. – Осмотри грузовик, – кивнул на притулившийся у кювета грузовичок. – Посади за руль своего шофера.
Милиционеры повели пленных художников в автобусы.
– Сударь, батюшка, пошто пихаешься? Мне бы человечинки отведать, косточку берцовую поглодать!.. – Писатель Малеев сделал идиотское лицо. Перевоплотившись в олигофрена, растягивал рот в длинной акульей улыбке, смотрел на конвойного мутными рыбьими глазами.