Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Вышел на Красную площадь. После парада и демонстрации она была пустынна, в цветных пунктирных разметках, направлявших движение войск. По брусчатке неслась метель, не задерживаясь на отшлифованном, черно-стальном, метеоритном камне.

На фасаде ГУМа оставались висеть громадные холсты с портретами членов Политбюро. Но если утром они казались величественными окаменелыми иконами с просветленными строгими ликами, то сейчас под них нырял ветер, теребил, волновал. Материя вздувалась и опадала, морщилась и натягивалась. По лицам пробегали непрерывные судороги и гримасы. Распухали и проваливались щеки. Выпучивались и сворачивались на сторону глаза. Кривились носы и губы. Казалось, под холстами шевелится и ворочается нечто безымянное, огромное, жуткое. Тонкая ткань не удерживала, а лишь слабо скрывала бесформенные уродливые массы, которые выдавливались из непомерных глубин. Лица вождей были тенями на вспученных волнах угрюмой

лавы. Холсты казались ветхими декорациями, за которыми таилось неочерченное, бесформенное, жуткое. Лики чувствовали это жуткое подступившее давление. Содрогались, тяготились один другого, вступали в борьбу и схватку. Гримасничали, норовили укусить, садануть зубами, плюнуть. Среди знакомых, только что виденных лиц Коробейникову бросился в глаза странно улыбающийся Андропов, струящийся от невидимых, проносящихся под холстом течений.

Стоял, глядя на гигантские пузырящиеся портреты, чувствуя, как из-под них выдавливается в мир непознанное, безымянное будущее.

38

Коробейников шел по Неглинной, мимо магазина "Ноты", неприятного здания, нелепыми вавилонами напоминавшего загнутый гриф виолончели. Думал: в какую странную конструкцию сложились его отношения с людьми. Эта конструкция своими опорами и связями напоминала высоковольтную вышку, состоящую из пучков, лучей, перекрестий, где с другими людьми его связывали любовь, родственная нежность, дружеская привязанность, писательское любопытство, общность интересов, профессиональная солидарность, страстное влечение, меркантильная зависимость. Сочленения, соединявшие его с окружающими, были выполнены из разных материалов, обладали различной стойкостью, по-разному, с неодинаковой прочностью, скрепляли отношения. Среди прочных и незыблемых скреп были хрупкие и ненадежные, гибкие и шаткие, едва ощутимые и предательски зыбкие. И если отыскать самую уязвимую связь, ударить по ней и сломать, то потеряет равновесие и рухнет вся конструкция отношений, как упала однажды на его глазах высоковольтная мачта, великолепная, серебристая, наполненная воздухом и солнечной сталью, – завалилась, искря разорванными проводами, превращаясь в груду железного лома.

Едва воображение справилось с возникшим образом, помещая в пространственную лучистую схему лица жены, Таси, отца Льва, Елены, Васеньки, художника Кока, как на тротуаре, перед витриной с партитурами и скрипичными ключами возник Саблин, словно настойчиво, просился в стереометрическое изображение, где ему было уготовано место.

– Боже мой, Мишель, вот так встреча! – радостно сияли чуть выпуклые голубые глаза, румянились губы с чистым блеском зубов, красивое лицо источало неподдельное приятие. Голову Саблина украшала экстравагантная тирольская шапочка с остатками рябого пера. Он был облачен в длинное, похожее на шинель, пальто. В руках пузырился набитый до отказа портфель. Под мышкой торчал сухой березовый веник с серой, блеклой листвой. – Думал о вас, и вы материализовались из моих нежных дум. Видит бог, и вы обо мне думали!

– Рудольф, что за странная эмблема у вас под мышкой? – столь же дружелюбно и весело откликнулся Коробейников, стараясь не обнаружить мгновенное чувство опасности, как если бы эта встреча была засадой, именно здесь, у магазина нот, с раскрытыми на витрине партитурами, где была записана истерическая музыка их не выявленных до конца отношений. – Что означают эти прутья? Дикторский пучок, символ римской власти? Или метлу опричника, которой вы изгоняете крамолу?

– Ваше писательское воображение, Мишель, во всем видит образ, не довольствуется обыденным и земным. Это веник, обычный банный веник. Ибо я направляюсь в Сандуновские бани. И вас с собой приглашаю.

– Вы? В бани? С вашим аристократизмом? С пренебрежением к простонародью? С презрением к плебсу? Вы отправляетесь в плебейскую мыльню, где предстанете нагишом перед немытым людом с шайками и мочалками? Попросите одного из темных мужиков отхлестать ваше нежное барское тело? Это похоже на мазохизм.

– Ничего необычного. Мой аристократизм – это народность русского офицера, который в полевых условиях делил с солдатами котел, походный шатер, лазаретную койку. Первым подымался в атаку, перехватывал знамя из рук убитого знаменосца. Приглашаю вас, Мишель, окунуться в гущу народности, ибо нигде не открывается человек столь полно и обнаженно, как в бане. – Саблин шутил, но в его шутке была настойчивая уверенность, что приглашение его будет принято.

– Спасибо, дорогой Рудольф. Предпочитаю пользоваться не народной баней, а тривиальной домашней ванной.

– Никакого сравнения, Мишель. Баня – это прообраз огненного ада, где мучают людей кипятком, но и святого чистилища, где смывают грехи. В бане мы являем образ грешников, ввергнутых в геенну за похоти, но и мучеников, принимающих смерть за праведность. Баня –

это метафизический Рай, куда возвращается множество обнаженных потомков Адама, обретая единство с праотцом. Ритуальное прохождение сквозь огонь, хлестание веником, горячее и холодное омовение помогают преодолеть разделение. Люди идут в баню из соображений религиозных, братаются, чувствуют себя чадами своего праотца Адама. В некотором роде мы с вами братья, Мишель. Наша связь глубже, чем обычная дружба. Быть может, она глубока, как бездна. Чтобы понять ее бездонную сущность, нам нужно оказаться в парилке, среди бурлящей воды, огнедышащего пара, стенаний обожженной, исхлестанной плоти.

Это было обычное саблинское многословье, но в веселом сумбуре слов чудилось Коробейникову нечто осмысленно-глубинное, угрожающее, касавшееся его бытия. Словно в многомерной ажурной башне, высоковольтной конструкции стала накаляться тонкая лучистая связь, соединявшая его с Саблиным, как если бы в ней заструился электрический ток замыкания, превращая сталь в расплавленную вольтову дугу. Повинуясь не собственной воле, а странному велению свыше, облекавшему его на повиновение, он вдруг согласился:

– Почему бы и нет, Рудольф? Пойдемте попаримся в баньке.

Сандуновские бани дохнули теплой сыростью, душистой затхлостью, запахом тропических потных болот. Отстояв небольшую очередь из серьезных, с вениками и кульками, людей, они очутились в раздевалке. Коробейникову хоть и не впервой, но в диковинку было созерцать ряды замызганных деревянных шкафчиков, стертых седалищ, узких столиков, за которыми восседали пропаренные, промытые, розовые, словно клюквенный мусс, люди, закутанные в белые тоги, и моргающими глазами новорожденных младенцев созерцали желтое пиво в тяжелых кружках, разбросанную на газете воблу. Блаженно сосали кислую жижу, глотали белую пену. Под туманным потолком с отвалившейся штукатуркой витали пивные испарения, запах размоченных веников, банный дух.

– Эй, любезный! – по-барски щелкнул пальцами Саблин, подзывая банщика, который шустро, как расторопный слуга, откликнулся на повелительный оклик. – Размести-ка нас рядом, братец, и две простынки, почище да посуше, как благородным, а не какой-нибудь голытьбе замоскворецкой! – Банщик тотчас отозвался на этот начальственный оклик. Охотно играя в барина и слугу, с поклоном, сладко улыбаясь, открыл два соседних шкафчика, плюхнул белые, спрессованные простыни. – Ну вот, Мишель, мы в гуще народа!

Они раздевались, вешая в шкафчик одежду. Коробейникову было неловко обнажать свое тело в присутствии Саблина, неловко было видеть его наготу. Их связь, мучительная невысказанность и запутанность отношений не предполагали этой непосредственной близости, телесной обнаженности. Казалось, Саблин, чувствуя неудобство Коробейникова, сознательно поместил его в несвойственную среду, тонко мучая видом своего обнаженного тела, соседством распаренных, хлебающих пиво мужиков. К чему-то готовит, подвергая психологической обработке, ставит в неудобное положение, добиваясь для себя психологического преимущества.

– В Сандунах, Мишель, еще остался дух старой Москвы, допетровской, исконной, удивлявшей иностранцев своими золотыми церковными тюрбанами, деревянными мостовыми, краснощекими девками, звероподобными бородатыми мужиками. В этой бане есть что-то от старой мыльни, от народной купальни, построенной на берегу Неглинки, где визжали бабы и девки, полоскали в реке белье, стелили на траву сырые белые простыни. Там, за стеной, в женском отделении, тесно от обнаженных бабьих тел, распаренных грудей, влажных волос, сквозь которые толстобокая кустодиевская красавица продирает грубый деревянный гребень. – Саблин разглагольствовал, потирая голый торс, крепкие плечи, мускулистую грудь с золотистой курчавой шерстью. Болтал, фантазировал, но в его болтовне Коробейникову чудилось что-то знакомое, недавнее, им самим пережитое, и это совпадение настораживало, предполагало какой-то замысел, усиливало чувство опасности. – Я люблю здесь бывать, Мишель, чтобы ощутить этот дух московской старины и народности, который не встретишь в конторах и учреждениях, в тесных пятиэтажках, в обезличенном советском быту. Тут есть такие улочки в районе Мещанских, заповедник старой Москвы, увы, обреченный на слом. Малые домишки, особнячки, купеческие хоромы, лавки, лабазы. Еще можно прочитать на кирпичной стене – "Колониальные товары", "Ситников и сыновья". Люблю бродить по этим тесным улочкам, среди покосившихся тумб, ржавых козырьков, гнутых кронштейнов. Вдруг из форточки донесется звук фортепьяно, какая-то барышня, дочка коллежского асессора, запоет сентиментальный романс. Или сквозь неплотную штору в сумраке закраснеет пламя камина, чугунная решетка, чье-то чудное обнаженное тело мелькнет и канет. Конечно, дурно подглядывать в окна, но во мне говорит краевед, любитель старой Москвы. Приглашаю вас, Мишель, как-нибудь погулять вместе по этим прелестным заповедным местам.

Поделиться с друзьями: