Наедине с одиночеством. (сборник)
Шрифт:
— Жизнь стала такой дорогой, — сказала она, — деньги совсем обесценились.
Я согласился. Однако запаниковал. Уж не буду ли я вынужден снова пойти работать? Эта мысль привела меня в ужас. Я спрашивал себя, способен ли я еще что-то делать. Мне нужно какое-то время, чтобы решиться. Я написал своему нотариусу, в свой банк. Их ответ меня успокоил. Мои деньги были в обороте. Доходы мои возросли, несмотря на то что жизнь стала дороже. Тем не менее из соображений экономии я решил больше не курить. Без спиртного я обойтись не мог, но решил существенно ограничить себя в выпивке. Мясо буду есть лишь два раза в неделю. Я вообще стал есть меньше. Консьержка рассказала мне о недорогом ресторанчике, где отпускают на вынос готовые блюда. Я предпочел их консервам и жаркому с овощами, которые готовила для меня консьержка. Кстати, я хотел бы как можно меньше ее утомлять, отнимать у нее меньше времени. Ей ведь нужно было заниматься еще и малышами своей сестры, которая работала на стройке. Муж у нее был болен, пособия по социальной помощи не хватало.
Я старался, как мог, чтобы успокоить
— Мне нечего скрывать, я говорю то, что думаю, говорю людям правду в лицо.
Чтобы как-то смягчить ее или хотя бы не раздражать, я каждое утро подолгу занимался своим туалетом. Виски мои седели. Так вот сколько времени я… По ее словам, я не имел права быть на пенсии, рано еще, «особенно после такой жизни, вы ведь ничего не делали, какая от вас польза?» Я не спорил с ней на эту тему.
— Вам скоро нужно будет переезжать, наш дом и соседние дома, эти остатки старой застройки будут сносить. Здесь построят новые здания.
— Новые дома, которые состарятся, как и все. Даже не успеешь сказать «уф!».
Она не ответила мне, лишь пожала плечами. Мой дом снесут? Мне было немного страшно. Я успокаивал себя. Наверное, это еще не скоро случится. Наверняка у меня есть в запасе еще несколько лет. И потом, я мог протестовать против сноса дома, как владелец квартиры. Однако были еще и общественные интересы. Меня могли обязать. Но не сейчас же.
Что стало с другими? С коллегами по бюро, с моими подружками? Умерли ли они или стали бабушками? Что если проведать их как-нибудь? Хотя, может быть, в их квартале, в центре города продолжается гражданская война? Как мне навести о них справки?
Меня охватило что-то вроде грусти, ностальгии по прошедшему времени. Да, я тосковал по старому бистро, по аперитивам с его хозяином и с моим бывшим коллегой… Как его звали? Жак? Кажется, Жак. Хотя нет, Жак — это муж Люсьенн. Или его звали Пьер? Пьер… а как дальше?.. Фамилия начиналась, кажется, на Б… на Б ли? Что-то вроде Буя. А о фамилии шефа я вообще никакого представления не имел. Память меня подводила.
А ведь не так уж и давно все это было. Хотя нет, пожалуй, очень давно. Моя молодость. Старые улочки, старые улочки Парижа, красивый город — Париж. Это было красиво: воскресенье, когда я усаживался на террасу кафе или в пивной, смотрел на проходящих мимо людей. Воскресенье… Гостиница. Я открывал окно, смотрел на толпящихся людей. Это было до войны. А потом была еще официантка, Ивонна. О ней я сожалел больше всего. Но ничто не возвращается! Я философствовал. А что еще было? Дождь, солнце, кино. Я редко туда ходил. А столько было интересных фильмов! Слишком поздно. Я узнал бы о многих вещах. Я ничего бы не узнал. Что можно узнать? Воспоминания, воспоминания, чего вы хотите от меня? А еще был свет, ночь в городе. Было серое небо, серые дома, серые люди. Однажды была еще полностью белая дорога. Однажды, когда было очень светло. И не в городе. Да, я был тогда в дороге, ехал на машине, вместе с Люсьенн. С Люсьенн ли? Я удивлялся негородским цветам — красным макам в поле желтой пшеницы. Мы вышли из машины, прошли несколько сотен метров по пустой дороге, в конце ее солнечные лучи играли в зеленой листве деревьев. Вспоминал я и о том, что рассказывали мне другие. Мой коллега по бюро, как его звали, никак не могу вспомнить, путешествовал на машине по Бельгии. Давно, когда еще был молодым. Это было весело. Они смеялись, разговаривали, пили вино, которое взяли с собой. Потом пересекли границу. Таможенники или полицейские подошли к машине, попросили показать паспорта. Затем они продолжили свой путь. Пруды, маленькие города с домами из красного кирпича и наконец Брюссель. Возле вокзала их настиг дождь, Боже мой, какой это был ливень! Они вышли из машины и перебежали через улицу, укрылись в маленьком кафе, узком и длинном, со столами из покрашенного дерева. Они пили пиво, вы знаете — это особенное бельгийское пиво, пиво «гезов», они его много выпили, все были очень веселыми. Это было забавно. А потом они поехали в Анвер. Крыши домов в портовом квартале были заостренными, совсем не так, как у нас. Были витрины с женщинами. Квартал был неблагополучным. Там часто случались драки. Но когда они были там, ни одной не вспыхнуло. Он очень хотел бы увидеть такую драку. И не боялся, ведь он был с друзьями, их было много. На всех углах стояли полицейские. Бельгийские полицейские.
Вспоминал я и о девушке, которая умерла в девятнадцать лет. Груда цветов и венков возле гроба. Цветы красные, белые, желтые. Я захотел их понюхать. После этого я почти потерял обоняние. Кажется, это случается, когда нюхаешь цветы, предназначенные покойнику. Очень долго я ощущал только дурные запахи. Потом обоняние частично вернулось. Когда я был маленьким, обоняние у меня было очень острым. Мне завязывали глаза, я узнавал своих друзей по запаху их одежды. Полностью это не восстановилось.
Это неправда, не все было серым. Однако воспоминания о ярких днях были редкими — одно или два, — а все остальное — грязная мостовая, мокрая мостовая, ночь. Меня часто посещал образ матери. Худенькая, седые волосы, серое платье, серое лицо и амбиции: «Мой сын преуспеет!» А преуспевают ли где-нибудь? А потом — бюро, листы присутствия, политические споры с моим коллегой, их продолжение уже на улице, в серое время аперитива.
Столько мрачных, черных периодов, потому что я пил слишком много и образы стирались. То тут, то там смутный свет, полусвет в шторах сумерек. Были еще революции, гражданские войны, удар кулаком, который мне нанесли в ресторанчике. Много чего произошло. Вокруг меня. Без меня. Тем не менее это меня интересовало. Были трупы. Были революционные марши, разгневанные люди. Мертвый молодой человек на тротуаре, окруженный соседями по улице, которая так переменилась. Эти старики, эти пенсионеры, такие худые, такие немощные. Было ли все это? Впечатление такое, что нет, никогда не было. Маленький старик с белыми усами, была ли у него борода? До революции она была приятной, эта улица, со всеми ее стариками, с хромающим русским. Я его не очень любил. Прогуливаясь, я обходил квартал. Был проспект, стены заводов, и наша улица была чем-то посторонним. Мне нужно было больше гулять по ней, пользоваться возможностью. Надо было навестить друзей, коллег по бюро. Я часто собирался это сделать. Да, все ушло. Все. Нелепое сожаление, эта горечь, что шла изнутри, словно из желудка. Я столько всего видел! Карабины, поднятые кулаки, протянутые руки, всякого рода салюты. В моей жизни не хватало разнообразия, с тех пор как я поселился в этой квартире. Я много тосковал. Как она была права, Ивонна, что ушла. Ивонна или Мария… Я сам вынес ее чемоданы на тротуар, помог шоферу поставить их в багажник. Прекрасно все помню. Не такая уж и плохая у меня память. Что еще было? Что было? Был также этот школьный учитель, с седеющими волосами и черными усами.«Я воспитал себя сам, сжав зубы, я сам себя сделал, — говорил он мне, сидя за своим столом, потом добавил: — Вы ничего не достигнете, мой друг, вы вспомните мои слова, меня уже здесь не будет, но вы вспомните эти слова, вы ничего в жизни не добьетесь».
Так и произошло.
Он протягивал в мою сторону указательный палец и говорил моей матери: «Он ничего не достигнет, мадам», — говорил он безжалостно, не оставляя ей никаких иллюзий, несмотря на слезы, стоявшие у нее в глазах.
Особенно сильно угнетало меня чувство упущенного. В сущности, все сложилось бы красиво, если бы я умел наполнять каждое мгновение каким-то смыслом. У меня же жизнь катилась по воле волн. А теперь все уже было кончено. Но эти воспоминания, эти картины, прокручивающиеся в кадрах моей памяти! Картины, немного путаные, немного туманные — столько всего забылось. Эти забытые фрагменты были словно черные пятна, закрывавшие образы. Это вечное чувство упущенных возможностей. Что я упустил? Что утратил? Чего мне не хватало? Я хотел бы ЗНАТЬ. Вот чего мне не хватало. Не хватало знания. Я был невежествен, но не настолько, чтобы этого не понимать. А знают ли что-нибудь ученые? И хватает ли им этого знания? Может быть, деревья знают больше? Животные многое знают. Я не сделал ни единого усилия, чтобы узнать, потому что чувствовал, что это невозможно. Из-за этого я был неутешен. Возможно, когда-нибудь все узнают. Другие узнают все. Эта усталость, которая все время давит на меня своей тяжестью. Усталость немощи. Да, есть миллиарды и миллиарды людей. Миллиарды живущих — и всеобщая тревога. Каждый, как Атлант, нес на себе всю тяжесть мира, каждый был одинок, удручен бременем непознанного, непознаваемого. Этим я и утешался — тем, что самый великий ученый был таким же незнающим, как и я, и отдавал себе в этом отчет. Но так ли это?
Однажды меня разбудило щебетанье птиц. Я открыл окно — к нему тянулись ветки дерева в белом цвету. До одной из них я мог дотянуться. Голубые и зеленые птицы вспорхнули с веток, потом снова вернулись на дерево. Я, старый домосед, совершенно не знал природы. Из кучи отходов, превратившейся в зеленую лужайку, выросло дерево. Ствол у него был гладким, крона цветущих ветвей раскрывалась как раз на уровне моего этажа. Я сорвал три чистых цветка.
— Идите сюда, посмотрите! — кричал я. — Посмотрите!
Ответом мне было лишь эхо. Потом в дверь осторожно постучала консьержка. Я заметил, что она уже начинала стареть.
— Какое красивое дерево во дворе! — сказал я. — Выросло за ночь. Посмотрите, если не верите! Слышите, как поют птицы?
— Ничего не слышу, — сказала консьержка и нехотя подошла к окну.
— Нет там никакого дерева, что вы мне рассказываете? — проворчала она.
Я посмотрел в окно — и увидел, что дерево исчезло.
— Но вот цветы, которые я сорвал с его ветки! Вот, видите! Я положил их на стол.
— Да, в самом деле, цветы, — удивилась она, — я никогда таких не видела. Откуда они?
— С дерева, с дерева, о котором я вам говорил!
Она снова посмотрела на цветы. Поставила их в стакан с водой, затем ушла, пожав плечами и не сказав больше ни слова.
Я был разочарован. Куда это дерево могло исчезнуть? Оно же было — вот три цветка. Я дотронулся до них, почувствовал их запах. Консьержка их тоже видела. Я удивился, но и успокоился. Снова подошел к окну. Стены и крыши, которые меня окружали, словно задрожали, я увидел это светящееся дрожание в разящем свете. Стены и крыши, казалось, отделялись друг от друга, их контуры расплывались. Они теряли свою толщину, становились предельно хрупкими. Теперь это были всего лишь занавески, все более прозрачные — рассеивающиеся в сумерках тени. Я видел, как они чуть колыхались, влево, вправо, дрожали, словно отображения в проточной воде, я видел, как они сморщиваются и медленно отдаляются, теряются в светящейся дали, исчезают в прозрачной дымке. Перед моими глазами распростерлась пустыня, огромная под светящимся небом, залитая солнечным светом, — распростерлась до горизонта. Теперь был виден лишь сверкающий песок. Моя комната казалась мне неверной, безмолвной точкой в необъятном пространстве.