Наемник
Шрифт:
— Если так, то он мог бы и президентом стать, — задумчиво сказал Келлер.
— Нет, — покачала головой Элизабет. — Он никогда к этому не стремился. Но ему вдруг захотелось помочь кое-кому стать президентом. Мне кажется, ему больше нравится дергать за веревочки. Он решил поддержать Кейси. Вы, конечно, знаете, кто это?
— Нет, — признался Келлер.
Пока Элизабет все это рассказывала, ум его лихорадочно работал. Он перестал видеть ее золотистые волосы, полоску белой кожи, проглядывающую из-под расстегнутого ворота халата. Он думал о ее богатом, влиятельном дяде. Если тот собирается кого-то убрать, он не стал бы вмешивать в это дело свою племянницу... А если хотят убрать его... Тогда это все непонятно.
— Можно мне задать вам один вопрос? — спросила Элизабет.
Келлер отхлебнул кофе и выжидающе посмотрел на нее.
— Зачем вы сюда приехали? Вы сказали, что не знаете, но этого не может быть. С какой
Ее прямота удивила его. Она задала вопрос и без всякого притворства ждала на него ответа. Может быть, все американские женщины такие, все ведут себя с мужчинами как равные?
— Я не знаю, — сказал Келлер. — Не надо ни о чем спрашивать, я уже говорил вам. Чем меньше вы будете связаны со мной, тем лучше для вас. Вдруг я попаду в беду.
— Ну нет, — рассмеялась Элизабет. У нее был приятный смех, и Келлер впервые слышал его. — Вы не знаете моего дядю. Если он взял вас к себе под крылышко, никто не посмеет вас тронуть.
— Рад слышать это, — сказал Келлер. — Мне даже легче стало.
— Забудем про паспорт. Кто вы на самом деле? Француз? Келлер кивнул:
— Да. По крайней мере наполовину. Я думаю, мой отец был немец, но я не уверен. Я вырос в приюте, там у них не было сведений обо мне. Я знаю, что я незаконнорожденный, и все.
— Значит, мы оба сироты, — заметила Элизабет. — Мои родители погибли два года назад. Из родных у меня остался только дядя. Я люблю его, но заменить отца он не может.
— Вы любили своих родителей. Наверное, у вас было счастливое детство. Вот поэтому у вас такой вид.
— Какой?
— Будто вы заявляете: «Мир принадлежит мне!» Я думал, что дело в деньгах. Но теперь понимаю, что все дело в счастливом детстве. У вас есть право на такой вид.
— Права нет, даже если я и выгляжу так, — сказала Элизабет. — Счастливым детством я обязана одному-единственному человеку — моей матери. Всю жизнь, сколько помню себя, она была для меня идеалом. Она была верхом доброты, интереснейшей, артистичной личностью. Как она вышла замуж за моего отца — понять не могу. Он был истинным Камероном, как мой дядя. Кроме бизнеса и денег, для него ничего не существовало. Он обожал мою мать, но был так же далек от нее, как сейчас Бейрут от нас с вами. Кроме меня, их ничего не связывало.
— А может, ваша мать любила его? — Келлер вспомнил Соуху. — Женщины любят не рассуждая. Для мужчин это хорошо. Как, например, для вашего отца.
— Не думаю, что она любила его, — ответила Элизабет. — Просто она была из тех людей, чья доброта не позволяла ей огорчать его. А Камероны рассуждают не как обычные люди. Они не задумываются над тем, любят их или нет. Им кажется, что иначе и быть не может.
— А вы тоже такая?
— Нет. У меня на этот счет нет иллюзий. Несмотря на мой вид, как вы выразились. Несколько лет назад я считала, что влюблена и что он любит меня. Но очень скоро я поняла, что это не так. Он пришел. Увидел. Победил. И ушел. Кажется, я намекнула на свадьбу или отпустила какую-то глупую шутку в этом роде. Он жил в вашей комнате, — призналась Элизабет. — Это для него я ее оборудовала. Все это произошло давно — четыре года назад. С тех пор там никто не жил.
— Можете и не объяснять, — сказал Келлер. — Какое мне до этого дело? Между прочим, вы хорошо готовите. Не думал, что богатые женщины умеют готовить.
— В Европе, может быть, и не умеют. А в Америке нас приучают к самостоятельности, учат всему. Здесь не уповают на прислугу, как за границей. Я умею готовить, умею шить, умею водить машину любой марки и с детьми умею обращаться. Я не работаю, потому что... в этом нет необходимости, а после смерти мамы мне не хотелось связывать себя. Что вам приготовить на обед? Мы могли бы и пообедать где-нибудь, если хотите. Ведь вы не видели Нью-Йорка! Можно совершить настоящую экскурсию — сходить в Центральный парк, в музей «Метрополитен», посмотреть статую Свободы. Почему бы нам не сделать этого?
— Мне нельзя никуда уходить, — ответил Келлер. — Могут позвонить. Но вам совсем не обязательно сидеть взаперти целыми днями.
— Жалко, а то можно было бы развлечься. Я люблю Нью-Йорк и с удовольствием показала бы его вам.
— Я бы тоже с удовольствием посмотрел, — сказал Келлер. Но на самом деле ему не хотелось никуда идти. Парки и музеи — это не в его вкусе.
Элизабет вспыхнула и стала совсем молоденькой, похожей на ребенка, которого лишили удовольствия. Неопытность — вот, пожалуй, самое подходящее слово для характеристики Элизабет. В отличие от богатых искушенных в жизни женщин, так не похожих на женщин, которых Келлер знал, эта американская девушка, по существу, была очень наивной, словно смотрела на мир через окно, никогда не открывая его. Келлер снова вспомнил Соуху, ее заострившееся от голода личико, запавшие глаза, повидавшие и боль, и страх, и лишения. К Соухе он всегда относился как к ребенку, даже когда
они занимались любовью. С Элизабет Камерон он обошелся накануне как с женщиной, и она не выдержала, сдалась. Ведь в жизни у нее был только один любовник, не захотевший жениться. Да и что это был за любовник, который не сумел избавить ее от наивности?— Я все время расспрашиваю вас, — сказала вдруг Элизабет. — Мне бы хотелось задать вам еще один вопрос. Вы женаты? Или у вас есть девушка?
— Есть девушка, — сказал Келлер. — В Бейруте.
Он смял окурок и отодвинулся от стола. Он не хотел говорить о Соухе. Не хотел рассказывать о ней, обсуждать ее. Он мог себе представить, что подумала бы Элизабет о беженке из арабского лагеря. Он нарочно стал пристально смотреть на ее открытую в вырезе халата шею. Халат был сшит из мягкой зеленой ткани с длинным рядом бархатных пуговиц. Он не хотел рассказывать о Соухе этой женщине, чья грудь виднелась в вырезе халата.
— Может, вы оденетесь?
— Хорошо. — Элизабет встала. Заметив на себе его взгляд, подняла руку, как бы защищаясь. — Не буду лезть не в свое дело. Пойду куплю что-нибудь на обед. А вы будьте как дома.
Мартино Антонио Регацци, кардинал, архиепископ Нью-Йорка, родился в районе Манхэттена, известного под названием Малая Италия, потому что там проживали в основном иммигранты-итальянцы. Родители его были бедными даже по меркам этого района. Отец работал на обувной фабрике, но в годы кризиса она закрылась. Три года он получал пособие, слонялся по улицам, зарабатывая по нескольку долларов тем, что помогал кому-то найти такси или подметал улицу в плохую погоду. Снег был Божьим даром, потому что за его уборку хорошо платили. Семья Регацци с десятью детьми жила в двухкомнатной квартире. Все годы, пока Мартино не поступил в семинарию, он сутками находился среди больших и маленьких детей, родственников, родителей. После смерти отца в доме не стало просторнее. Мартино никогда не оставался один, нигде на знал покоя. В доме ни на минуту не утихал шум, никогда не было тишины. Шумно было даже ночью. Кто-то храпел, плакал ребенок, просыпалась мать, кормила его, успокаивала, скрипели раздвижные кровати, на которых спали по двое, по трое, сводил с ума капающий кран на кухне. С четырех часов утра раздавался стук. Наверху жили большие семьи, а внизу — сицилийцы. Там происходили яростные драки: муж бил жену, а та визжала и просила пощады.
Мартино рос в этом кошмаре. Семья ничего не имела, часто голодала, ни у кого не было новой одежды. А когда родители уединялись в своем углу за занавеской, прикрывавшей их кровать, дети лежали без сна и слушали. И все же это был самый прекрасный дом в жизни Мартино. За двадцать восемь лет после войны где только он не жил, начиная с жалких хижин в Японии и кончая архиепископским дворцом в Нью-Йорке, нынешним его обиталищем. Рассказ о родном доме и семье стал одним из лучших выступлений Мартино по телевидению. О передаче заговорила вся страна, всю ночь на студии не умолкали звонки, редакция получила сотни тысяч писем. Архиепископ рассказал американским телезрителям о своих братьях и сестрах. Один брат стал школьным реформатором, двое других ушли в армию и были убиты, сестры вышли замуж и начали свою семейную жизнь в тех же условиях, что и родители. В кухне на почетном месте в доме стояло распятие. В лампаде никогда не иссякало масло, несмотря на все лишения, которые приходилось испытывать семье. Профессионалы позеленели от зависти, слушая Регацци. Он рассказывал о простых людях простыми доходчивыми словами. С каким достоинством он описывал их бедность и жалкую жизнь, с какой нежностью и гордостью рассказывал о матери и с каким состраданием говорил об отце! Но пусть никто не думает, что титул принес ему богатство. Он так же беден, как Иосиф Плотник, все богатство которого состояло из плащаницы. После спокойного повествования Регацци с яростью обрушился на бедность, подчеркнув, что бедность и позорные условия, в которых вынуждены жить эти люди, — это разные вещи. С экрана телевизора устами католического кардинала заявлял о себе социализм. Вот поэтому он и рассказал о своей семье, их горестной жизни. Чтобы пробудить сознание людей, и не только верующих, но всего американского народа.
Его враги понимали, что он искренне к этому стремится. Приближенные к Регацци люди, такие как его секретарь монсеньер Джеймсон, знали, что перед каждой своей знаменитой телевизионной проповедью Регацци час отводил молитвам. Он тщательно готовился к публичным выступлениям, доводил до блеска свои проповеди, со скрупулезностью кинозвезды заботился о том, как он будет выглядеть в профиль, насколько обезоруживающе действует его улыбка, И все ради единственной цели — во имя Бога помочь человечеству стать лучше. Врагов у Регацци было много, особенно в стенах церкви. Священнослужителям не нравились его известность, его страстные проповеди. Они ставили ему в пример величественную беспристрастность его предшественника.