Нагант
Шрифт:
– Хуй целых, ноль десятых.
Я сделал вид, что не расслышал.
– По счету «три» я начну рассказывать сказку…
– Не смеши пизду!
– …Которую узнал от крабовой палочки по имени Иван…
– Чтоб порвать его к хуям, – и тут вставил дурацкую ремарку Григоренко. – У хуемудрья дуб зеленый, – нежно выпевая каждый слог, кривлялся Голубь, – не в хуевинку!
– Семен, Семен, – терпеливо убеждал я, – нет такого слова – «хуй», есть слово «пенис»!
Эта почти дословная цитата из бессмертного «Маленького Ганса» Антуана де Сент-Экзюпери вызвала на лице Григоренко кривенькую
– Засера ты, Семен. – Я приоткрыл дверцу клетки, вытащил из-под Голубя загаженный лист и вписал новое злодеяние Григоренко. – Зря ты так, я ведь мог быть полезен тебе…
– Как зуб в жопе. – Голубь всхлипнул, потек слезами, затрясся. – Я ненавижу тебя!
Признаться, я опешил. Руки в боки:
– Это еще почему?!
Григоренко буркнул, уставившись на собственный помет:
– Вдул и фамилии не спросил…
Я притворился, что не понял, но я и на самом деле не понял:
– Твоя фамилия – Григоренко!
– Меня зовут Федор Тютчев, – прошептал Голубь, низко опустив голову.
Внутри меня все перевернулось, и тяжелый ком поднялся от желудка к гортани.
– Как же так, Господи… вы… Федор, Боже мой… Федор!.. Да… Да… «Святая ночь на небосклон взошла…» Я правильно говорю, Федор? – Фраза вылетела рахманиновским рояльным переливом. – Федор, ну почему вы молчали все это время? Могло случиться непоправимое… Вы не принадлежите только себе, Федор, вы хоть понимаете?!
Голубь смущенно переступал с лапки на лапку.
– Федор, разрешите один вопрос, скажите: «„Целка, целка, целка, целка“ – пела птичка-соловейка» – это ваши стихи?!
– Да, мои…
– Фантастика! – заорал я диким горлом. – Федор, если удобно, если не покажется бестактным…
– Валяй, не менжуйся!
– Федор… У вас была… нянюшка?! Как у Пушкина?
Голубь хмыкнул:
– Была, а что?
– Федор, – взвыл я, трепеща, – что вам обычно говорила нянюшка перед сном?!
Голубь изумился:
– Как что говорила? То же, что и всем: «Не ковыряй, – говорила, – Феденька, в ушах над тарелкой».
– Понимаю, – кивнул я, и руки мои сложились замком на груди, и дыхание перехватило. – Это все, что она говорила?
– Все…
Перед глазами качнулась морская рябь, сердце пронзила тревожная тоска, колени похолодели, поплыли наискосок прозрачные кисельные червячки-куколки. Изображение покрылось густой паутиной трещин. Я почти лишился чувств и, падая, лбом разбил изображение, рассыпавшееся, как кубики льда.
В клетке сидел Голубь Семен Григоренко и издевательски напевал:
– Мудушки-мудушки, мудушки да мудушки… – Пиздося, – ласково сказал Голубь, – Дуняшка!
Я прижал пальцы к вискам.
– Семен, старый плут, я почти поверил, что ты – Федор Тютчев. Это было так необычно, так… хрустально! А ты разбил мои иллюзии…
Я глянул на часы:
– Время, Семен, время умирать, – и распахнул дверцу клетки. – Щипаться будешь? Я имею в виду, мне перчатки надевать или умрешь, как мужик?
Голубь не шевелился. Я слегка поддел его.
– Ну что же ты, Семен… Бздо?
– Сам бздо… – еле слышно отозвался Голубь.
– Вот и умничка, – похвалил я Григоренко, вытаскивая его из клетки.
– Неужели конец? – прошептал, подрагивая веками.
– Конец-пердунец, –
подтвердил я.У Григоренко сдали нервы вместе с кишечником.
– Повбзднулось, Семен?! Ничего, я после с мылом…
Я пристроил Голубя так, чтоб его шея легла на бильярдную выемку между большим и указательным пальцами.
– Ты на пороге вечности, Семен, – сказал я жестяным голосом.
– А что там, за порогом? – спросил он с робкой надеждой.
– Не знаю, Семен. Может, ебля с пляской, может – ничего… У тебя последнее слово.
Он покачал головой:
– Хуета хует…
И я свернул шею Голубю Семену Григоренко.
Жертва
Шесть суток медитировал дед Матвей, а на седьмые откусил себе хуй. Поистязал железной спицей живот, вываливающийся из трусов, как подошедшее тесто. Заболело в двух местах, но боль была не его, не Матвея, и на ум приходили девичьи слова, и мысль стала мелодичной. Через стенку вошла вдруг юная гречанка с кувшином на голове:
– Ввиду тела сахарного и рода знатного, ты нынче, дед, – Христова невеста! – а Матвей стоял статуей, и по румянцу бежали слезы.
Подсели к Матвею мужики и принялись золотить ему ноги, затем появился святой и золото слизал, полез под кровать и провалился.
Матвей поглядел в окно и увидел два светила: красное и белое.
– Живое и мертвое, – сказал Матвей, благообразно морща переносицу, – вот Божья благодать…
Незаметный аист клюнул Матвея в затылок морковным клювом, Матвей ощутил новую способность – умственно окрылил кровать, вскочил в нее, гикнул:
– Во имя Отца и Сына!
Распахнулось на полстены окно, Матвей вылетел из Комнаты и взмыл над домами.
Сквозь промоину в облаках пронеслась разнаряженная баба.
– Сгинь! – плюнул радостно Матвей.
Баба натянула подол и полетела выше.
Вдалеке заприметил Матвей чьи-то сани, а за ними небесную поземку – снежным дымком вьется. Матвей поравнялся с санями, а там – Соболиная Красавица. Приветливо посмотрела, засмеялась:
– Коли правда зима, вот потеха!
А Матвей уже вздумал душу тешить, вытащил тальянку:
– Ну, подруга, выговаривай! – растянул мехи, и тальянка начала выговаривать странное: «Сел пастух обедать сыром овечьим-человечьим, а черти тут как тут: – Как живешь, пастух? – Мучаюсь. – Зачем смерти просишь? – Жить надоело!»
Отбросил тальянку Матвей, чтоб притронуться к Соболиной Красавице. Рука его коснулась зеркала, и Матвей понял, что он и есть красавица.
Прекрасная двойница, отслоившись, упала к Матвею в сани, обхватила и давай целовать. Он захотел было спихнуть возможную соперницу в пропасть, но она запищала:
– Пригожусь, пригожусь, пригожусь, – скукожилась до размеров куклы и спряталась под животом у Матвея.
Показался рукав древнего леса с окаменевшей кроной. У земли костер трепыхался, как подбитая птица. Матвей замедлил бег саней и увидел сидящих у костра редких людей – философов-скитальцев. Вместо поленец они поддерживали огонь трупами Кобзарей. Парочка трупов уже славно чадила и потрескивала. Рядом, сложенные штабелем, лежали еще с десяток Кобзарей.