«Нагим пришел я...»
Шрифт:
– Отвратительно! – вдруг заявил Пизне.
– Я не берусь критиковать ваши литературные произведения, – заметил Огюст.
Пизне возопил:
– Мои произведения хотя бы закончены!
– «Бальзак» – великое произведение, присмотритесь к нему повнимательнее, Пизне, – сказал Каррьер.
– Помолчите, Каррьер, вас не спрашивают, – огрызнулся Пизне.
– Меня тоже никто не спрашивает, – вмешался Золя. – Но Каррьер прав, Пизне, вы должны приглядеться к статуе.
– Рассматривать эту снежную бабу? Этого гипсового тюленя? Эту бесформенную груду? – с презрением говорил Пизне. – Мы не заказывали его в гипсе, белым, и не просили облачать в мешок. И к тому же устанавливать его на низкий
Огюст сказал:
– В гипсе он потому, что вы не дали денег на отливку в бронзе.
– Слава богу! – вскричал Пизне. – Иначе выбросили бы деньги на ветер!
– Вы не имеете права говорить за всех членов Общества, – заметил Шоле.
– Я говорю от лица большинства, – сказал Пизне.
– Это мы еще посмотрим, – ответил Шоле.
– Вот именно, посмотрим, – насмешливо передразнил Пизне. – Если раньше кое у кого еще были сомнения, то теперь, увидев эту снежную бабу, они перестанут сомневаться. – Заметив, что толпа его внимательно слушает, Пизне разошелся вовсю: – Да разве это скульптура? Чудовище! Если смотреть спереди – снежная баба, сбоку – тюлень, а сзади вообще невесть что. А эти толстые губы, жирные щеки, копна волос, да и вся голова в целом, – грубое искажение облика великого писателя! У него даже рук нет! Как же он писал свои книги? Видимо, пальцами ног, единственной частью тела, которую нам дозволено видеть?
– Я не хотел, чтобы Бальзак выглядел как герой-любовник или опереточный тенор, – ответил Огюст. – Я хотел изобразить человека глубокой мысли, исследователя жизни. [114]
Однако последняя издевка Пизне вызвала смех зрителей, и ободренный Пизне снова бросился в атаку, пропустив мимо ушей замечание Огюста.
– Я не вижу в этой фигуре ничего человеческого. Встреть я такого человека на улице, я бы в ужасе бежал от него прочь. Не удивительно, что он вызывает отвращение. Это оскорбление человеческого достоинства. Фигура сделана ремесленником, который презирает все человечество. – В толпе зрителей раздались свист и шиканье, и Пизне, близкий к истерике, объявил: – Когда газеты перестанут об этом писать, о памятнике никто и не вспомнит. На «Поцелуй» хотя бы смотреть приятно, но произведением искусства тоже не назовешь. – И Пизне с самодовольной улыбкой гордо пошел прочь; кучка сторонников последовала за ним.
114
Эти слова не совсем точно выражают замысел скульптора. Сам Роден говорил: «Никто не хотел понять моего желания – уподобить эту статую колоссу Мемнона».
Шоле хотел утешить Огюста, но это только усугубило мрачное настроение скульптора. Золя сказал, что у Огюста найдется много сторонников, и Каррьер поддержал его, но в следующее мгновение они уже обсуждали дело Альфреда Дрейфуса.
Огюст прервал их:
– Все только и говорят о Дрейфусе. Разве это такой уж важный вопрос?
Золя помрачнел, но спокойно ответил:
– Говорят также и об Огюсте Родене и его «Бальзаке».
– Лучше бы этого не делали, – сказал Огюст.
– Я, пожалуй, тоже, предпочел бы не ввязываться в дело Альфреда Дрейфуса, – сказал Золя; теперь он выглядел усталым и постаревшим. – Но вот ввязался.
– Это разные вещи, – запальчиво сказал Огюст. – Дрейфуса сочли виновным, а я… я не сделал ничего предосудительного.
– Дрейфус тоже невиновен, – сказал Золя, – каково бы ни было решение суда. Роден, вы подписали петицию в защиту Дрейфуса, которую мы распространяем?
Но прежде чем Огюст успел ответить, все при виде приближающегося Дега отошли прочь, явно предпочитая не встречаться с ним. Господи, подумал
Огюст, ни к чему ему это дело Дрейфуса, хватит с него хлопот с «Бальзаком», но он все-таки успел ухватить за локоть Каррьера.– Не уходи, Эжен. Прошу тебя, – попросил Огюст.
Каррьер сказал:
– Я бы с удовольствием остался, но Дега считает каждого, кто за Дрейфуса, предателем. Из-за этого он больше не разговаривает с Моне, он всегда недолюбливал и Золя, да и меня. Ты ведь знаешь, он терпеть не может мои картины.
– И мои скульптуры тоже.
– Он уважает твое трудолюбие.
– По правде говоря, Золя тоже интересует только это. «Бальзак» как произведение искусства ему безразличен. Просто для него это еще одно «дело», за которое следует бороться. Такое же, как дело Дрейфуса.
– Ты считаешь, что именно поэтому он и ввязался в столь печальную историю?
– Конечно, – уверенно сказал Огюст.
– Несмотря на то, что Золя за его памфлет «Я обвиняю», возможно и справедливый, обвинили в клевете и приговорили к тюремному заключению на год, оштрафовав на три тысячи франков? И хотя сейчас он вышел из тюрьмы – подал апелляцию, но, по всей вероятности, дело не выйдет, если учесть положение в стране. Даже приход сюда для него опасен. – И, заметив удивленное лицо Огюста, Каррьер воскликнул: – Ты разве не знаешь?
– Я знаю, что его признали виновным и он подал апелляцию. Но я был так занят своей работой, что совершенно не в курсе событий.
– Дело гораздо серьезнее, Огюст. Золя не раз грозили убить за то, что он поставил под сомнение виновность Дрейфуса. Говорили, что тем самым он ставит под сомнение патриотизм армии и правящей верхушки. Если бы Золя не признали виновным, я уверен, какой-нибудь оголтелый лжепатриот убил бы его. А теперь считают, что он потерпел поражение.
Но массовая истерия продолжается, и любая искра может вызвать пожар. Люди склонны подсмеиваться над Золя, над его излишним самомнением, но нельзя отрицать, что он человек большого мужества. Вот теперь он пришел сюда, чтобы поддержать дело, которое во многих кругах также не пользуется популярностью.
– Я благодарен ему.
– А как насчет Дрейфуса? Ты собираешься его поддерживать?
– Господи, мало у меня своих бед?
– Тебе не удастся остаться в стороне, как ни старайся.
– Он наверняка не виноват, но сколько же битв я могу выдержать? Бог наградил меня талантом. Это и так тяжелая ноша.
Каррьер ничего не ответил и отошел как раз в тот момент, когда подошел Дега.
– Уж не собираешься ли ты поддерживать это дело, Роден? – сказал Дега.
– Какое? – Огюст был смущен. – Дрейфуса. Этого еврея.
– Я как-то не думал об этом. Был очень занят. Дега объявил:
– Дрейфус несомненно виновен. Ведь он еврей. – Писсарро наполовину еврей, а ведь вы с ним друзья, – мягко ответил Огюст.
– Писсарро художник, – отрезал Дега.
– Некоторые из моих учеников и подмастерьев тоже евреи. Многие – весьма достойные люди. Неужели я должен расстаться с ними из-за того, что они евреи?
– Это твое личное дело.
– К счастью, да. Армия против Альфреда Дрейфуса. При поддержке Эдгара Дега. Ты столь раздражен, что это почти убеждает меня в его невиновности.
– Уж не собираешься ли ты остаться нейтральным?
– А разве нельзя? Я скульптор, а не политик.
– Вот увидишь, не удастся.
Огюст смотрел на Дега: к шестидесяти годам тот расплылся и как-то весь сморщился; старик, жалующийся на плохое зрение, на настоящее, которое он презирает, на будущее, которое его возмущает; лишь прошлое он хвалит, теперь, когда оно стало прошлым.
Дега сказал:
– Ты хочешь сказать, что для тебя все одинаковы. Боже праведный, что может быть хуже!