Наказание без преступления
Шрифт:
Странное дело, ни в чем не виноваты, а ищем оправдательных слов. Не совершали никаких проступков, ни на что не покушались — и должны доказывать, что не фальшивили, не покушались.
Нас пригласили куда-то: проходите! Я думал, мы идем к Жданову, в его кабинет, но вошли в какую-то узкую дверь, миновали тамбур, прошли коридор и попали в большой, ярко освещенный зал с громадной квадратной колонной. Два ряда столов. За столами, друг против друга — каждый за отдельным столом — сидят люди. На возвышении, за светлым, длинным дубовым столом никого нет. Слева от возвышения — трибуна.
Мы заняли указанные нам места, недалеко от трибуны. Я сел в кресло и увидел перед собой привинченную к столу пластину, на которой золотыми буквами написано: «Член Оргбюро ЦК Л. З. Мехлис». Так вот куда я попал. Вот в каком кресле сижу! Рядом со мной, справа, Столпер, дальше Иванов. Против меня, спиной к сцене, сидел, почесывая длинную и жиденькую бородку, Лозовский. Рядом с ним Тренев, Катаев, Асеев, Фадеев и другие члены президиума Союза писателей. Все меня
Говорят, на обреченных страшно смотреть. Не знаю, так это или не так, но от меня все отводили взгляды.
Еще не начиналось совещание, а на мне уже поставили крест. Вероятно, по этой причине меня и режиссеров и ввели в этот зал через особую дверь. Все вошли в дверь, предназначенную для живых, а я…
Из-за огромной квадратной колонны появился тучный, аккуратно причесанный, в новенькой тужурке стального цвета Жданов. За ним вошли маленький Андреев и толстый, с каким-то отрешенным выражением лица Маленков. Они заняли свои места за столом на возвышении: Жданов посредине, Андреев справа, поближе к трибуне, Маленков слева, невдалеке от той двери, из которой вышли. Дверь эта мне была видна, но от большинства сидящих в зале загорожена колонной.
Жданов положил перед собой несколько папок и, отчужденно глядя на присутствующих, сказал, что мы собрались здесь для того, чтобы обсудить кинофильм «Закон жизни» и работу писателя Авдеенко. Слово «работа» он проговорил с подчеркнутым пренебрежением.
И Жданов, и Маленков, и Андреев тоже не замечали меня, хотя я сидел ближе всех к ним, хотя ни на мгновение не спускал с их лиц взгляда.
Жданов напомнил присутствующим о статье в «Правде», затем стал говорить о моих романах и повестях. Он давал им резко отрицательную характеристику. Привел отдельные цитаты из критических статей о романе «Судьба». Потом назвал мои киносценарии — «Миллиардерша», «Люди, перешагнувшие границу» и сценарий, написанный для Ленфильма, сказал, что вся эта писанина порочна, как и «Закон жизни». Потратив примерно час на обзор сценариев и критических статей, он перешел к роману «Государство — это я».
Этот роман был написан два года назад, но не был опубликован. Рукопись я отложил с намерением еще поработать над ней.
Центральная фигура романа — донецкий шахтер Севастьян Бескаравайный. Посвящен роман событиям 1935–1937 годов, самому славному и самому тяжелому периоду в истории Донбасса. Живя там, я часто бывал в Горловке, Артемовске, Сталино, Мариуполе, Кадиевке, Алчевске на шахтах и заводах. Знал многих рабочих, почти каждого начальника шахты, каждого парторга, каждого директора завода. Дружил со многими стахановцами-шахтерами, с секретарями райкомов. Так что мне было что рассказать о моих земляках.
Естественно, я не мог пройти мимо того, что стряслось в Донбассе. Я имею в виду факты вредительства. Разумеется, я не был очевидцем вредительства. Мне факты стали известны из газет и по судебным процессам. Процессов в то время было много, и почти на каждом процессе в Донбассе я присутствовал. Я сидел в зале среди людей, приглашенных по специальным билетам, слушал обвинительные заключения, речи прокуроров, признания обвиняемых, показания свидетелей. И обвинительные заключения, и свидетельства, и показания казались мне достоверными, вскрывшееся на процессах ужасало. И я решил написать не только о рабочих-стахановцах, но и о маскировавшихся врагах Советской власти. Севастьян Бескаравайный и его друзья, их разоблачившие, олицетворяли, по моему замыслу, рабочую гвардию Донбасса, государство, партию, потому и назвал роман так: «Государство — это я».
По шестнадцать — восемнадцать часов работал. Писал все лето и зиму, уединившись с женой, младенцем и матерью неподалеку от Макеевки, километрах в восьми от города — на вишневом хуторе, на берегу ставка. К весне 1938 года роман был готов. Но я никому его не показывал Хотелось, чтобы рукопись прочитал кто-нибудь из друзей.
Первым моим другом в то время был Антон Семенович Макаренко. Ему-то я и послал рукопись.
Спустя несколько дней я был в Москве, и мы с глазу на глаз говорили о романе. Потом я уехал домой, и Макаренко вдогонку мне послал подробное письмо. Вот оно:
«Москва, 3 мая 38
Дорогой, милый, родной Александр Остапович!
Рукопись вчера отправил в Макеевку, а сегодня получил Ваше письмо. Дело, впрочем, не в том.
Дело в том, что я перед Вами виноват, как самая захудалая свинья. Виноват, честное слово, не по злой воле. Я человек — несчастный. Меня загоняли, и я похож на угорелую лошадь. У меня на плечах свой роман — «Флаги на башнях», — на него все сроки пропущены, все деньги, взятые под роман, давно прожиты, неловко перед людьми, а писать некогда. Москва для меня гибель. В час пятнадцать телефонных звонков, пять посетителей, а толку на копейку. Бездельные люди, сами лодырничают и мне не дают работать. Роман мой растянулся, конца не видно, и я принужден был пойти на последнее средство — печатать его прямо в чистовку. Так и делаю, сердце кровью обливается, знаю, что я поганю свою работу, а никаких других выходов нет. Меня, как вы знаете, почти не издают, во всяком случае, не переиздают, нужно эти самые презренные средства к жизни зарабатывать горбом.
Дальше — сейчас меня пристроили заместителем редактора «Октября», я
там провожу целый день, и тоже пользы от моей работы нуль — читаю жалкие рукописи, скучные, пресные, бесталанные.В Макеевку я отправил вместе с рукописью целое сочинение, хотя, вероятно, оно Вам и не пригодится. Нужно Вам сказать, что Ваш роман в пристальном чтении мне понравился гораздо больше, чем тогда, когда Вы были у меня, при беглом просмотре. Это большая, высокоталантливая и свежая работа. Признаюсь Вам по секрету: иногда мне кажется, что это не Вы писали, настолько это не похоже на Ваши прежние работы и насколько это выше. Вы растете на глазах, и за это я больше всего Вас люблю. Страшно хочется для Вас огромного, головокружительного успеха, искренно говорю Вам, этот Ваш успех меня больше обрадует, чем мой собственный.
Собственно говоря, Ваш роман совершенно цельная вещь, в которой ничего не нужно исправлять и дополнять. Но, принимая во внимание интересы читателя и не всегда полную его способность разобраться в сложных вопросах, тот план, который мы наметили вместе, представляется мне по-прежнему очень хорошим и полезным.
Я уверен, что у Вас есть копия рукописи и в настоящее время Вы уже очень много сделали. В самом тексте поправок будет очень немного, исключительно по линии уменьшения натурализма, который у Вас выходит очень выразительно и правдиво, но от которого Вам все равно необходимо избавляться. И без натуралистических трюков у Вас очень много силы, для Вас не нужны никакие подстегивания. И, представьте себе, самые лучшие Ваши страницы — это те, где нет никакого натурализма. Например, объяснение в театре — прелесть, замечательно тонко и обвинительно, я перечитывал его несколько раз.
Жаль, что Вы небрежно отнеслись к Божедомову. Затеяна фигура хорошо, а потом кое-как прикончена, видно было, что Вам было некогда с нею возиться. Совершенно убежден, что Вы слишком много уделили внимания семейным подробностям Вашего героя. Я уверен, что самые интимные его переживания будут выглядеть интереснее, если Вы будете давать их в меньшем количестве. И, конечно, ни в коем случае не нужно Вашу героиню просто гробить при помощи милиционерского протокола. Картина, когда она уходит и на переезде отказывается сесть в машину мужа, и без того очень трагична и убедительна. Трамвай после этого — совершенно ненужная и обидная для читателя жестокость, не правда ли?
Нет, серьезно, Вы работаете над замечательной книгой. Я никак не могу отделаться от этого общего впечатления. В некоторых местах я очень боялся, что роман потеряет при переходе на третье лицо. Нельзя ли соединить первое лицо с третьим, то есть перемежать Ваш рассказ с выдержками из дневника? Вообще не думайте, что я Вам много помогу, — у меня самого голова кругом идет. И что особенно для меня приятно, — я Вам ни капельки не завидую, между нами говоря, это все-таки трудно.
Роман ваш я прочитал несколько раз. Первый раз сразу после Вашего отъезда. Потом меня выбило из колеи, и в двадцатых числах я начал читать второй раз уже с карандашом и, читая его как будто первый, иногда даже забывал, что у меня в руках карандаш. Думаю, что в своем письме, отправленном в Макеевку, я не смог отметить все, что приходило в голову, очень хочется с Вами видеться и говорить, писать писем я, собственно говоря, не умею. Надеюсь, что 15-го увижу Вас в Ялте. Но когда придется читать Ваш роман в готовом виде? Вы должны знать, что на Ваш роман я имею преимущественное право для того, чтобы печатать его в «Октябре». Панферов очень обрадовался, когда я рассказал о Вашей удаче, и тоже надеется, что Вы будете печататься у нас. Впрочем, имейте в виду, что я как редактор — лицо для Вас второстепенное, со мною можно и не считаться.
В «Октябре» я печататься не хотел. Макаренко, с моего согласия, отдал рукопись в «Красную новь». Редактор журнала В. В. Ермилов не заинтересовался романом. После беседы со мной и Макаренко он вернул мне рукопись. Мы знали, что только что, буквально на днях, Ермилов получил от ЦК выговор за документальное произведение Мариэтты Шагинян о семье Ленина, опубликованное в «Красной нови», и был на пороге снятия с работы.
Однако ни Макаренко, ни мне тогда не было известно, что директор Гослитиздата Лозовский попросил Ермилова дать ему мою рукопись для ознакомления, в издательстве рукопись срочно перепечатали.
Через несколько дней Лозовский неожиданно пригласил меня на Никольскую. После четырехчасового разговора у меня создалось впечатление, что в целом, с некоторыми оговорками, Лозовский одобрительно относится к роману. Мы тепло распрощались. Лозовский сказал, что верит в роман, что после доделок ему будет дана в издательстве «зеленая улица». С тем я и уехал в Донбасс.
А вскоре получил от Лозовского большое письмо — двадцать пять печатных страниц. И ни на одной из них не оказалось и следа недавнего сердечного разговора — сплошной разнос.
Я возмутился. Сел за стол и написал письмо — тоже большое, не менее двадцати пяти или тридцати страниц. Опроверг все, что нагородил Лозовский. Резкостью отвечал на резкость. Уличил его в передергивании, в подтасовке фактов.
Мое письмо Лозовскому Люба перепечатала, но со слезами на глазах начала умолять не посылать его. Даже ей, знающей, что Лозовский обвинения построил на песке, стало страшно, что я так гневно отвечаю директору Гослитиздата. Я разозлился, но скоро отошел. На Любу нельзя было долго сердиться. Написал другое, краткое, в несколько строк, письмо, отчужденное, но вежливое…