Наказание без преступления
Шрифт:
За все время, пока Сталин говорил, никто из присутствующих не шелохнулся.
Почему он один по-хозяйски расхаживает по залу, а все сидят затаив дыхание, ни живы ни мертвы? Почему один чувствует себя свободным, а все себя сами добровольно сковали? Похож на учителя с указкой в виде курительной трубки, а все — на провинившихся школьников-первоклашек.
Почему рукопись неопубликованного романа фигурирует на этом судилище в качестве вещественного доказательства как главнейшая улика моего преступления? С каких пор судят автора и за неопубликованные, находящиеся в стадии работы произведения?
До этого дня события тридцать седьмого, тридцать восьмого
Теперь же, когда Сталин лично расправлялся со мной, я понял, как возникали обвинения в период массовых репрессий, как беззащитны были обвиняемые. Смертная буря в то время пронеслась мимо, не сняв с моей головы ни единого волоса. Сейчас, новым заходом, она сметет с лица земли и меня, и мою семью, и мои произведения. Имя мое и после физической смерти будет расстреливаться сталинским увековеченным словом.
Сталин прохаживался мимо моего стола и говорил:
— Коммунист режиссер Иванов в тот же день, когда была напечатана в «Правде» статья «Фальшивый фильм», пришел в райком партии и заявил, что согласен с критикой. А писатель коммунист Авдеенко до сих пор отмалчивается.
Мне бы потерять разум, умереть от разрыва сердца. Однако я жил, слушал, видел, мыслил.
Оборвав себя на полуслове, никого не замечая, Сталин скрылся за колонной, сел за столик, брал одну за другой папиросы из большой коробки, ломал, вышелушивал табак и набивал трубку.
Жданов, робко взглянув туда, где сидел Сталин, предоставил слово следующему оратору.
На трибуну вышел Валентин Катаев. Недавно раскритикованный за пьесу «Синий платочек», он чувствовал себя на трибуне не очень уютно, говорил несколько скованно и разбросанно. Обо всем и ни о чем.
Но Катаева выручил Сталин. Поднялся из-за стола и, глядя на Жданова, сказал, как простой смертный:
— Я еще хочу сказать. Можно?
— Пожалуйста, товарищ Сталин, — поспешно согласился Жданов.
Сталин вышел из-за колонны и опять, прохаживаясь вдоль возвышения, медленно ронял слова. И опять, опять говорил исключительно обо мне. Он сказал, что в свое время прочел мои книги.
— Что это за писатель! — с пренебрежением, даже с отвращением воскликнул он. — Не имеет ни своего голоса, ни стиля. И неудивительно. Неискренний человек не может быть хорошим писателем. По-моему, Авдеенко пишет не о том, о чем думает, что чувствует. Он не понимает, не любит Советскую власть. Авдеенко — человек в маске, вражеское охвостье. Говорят, он был рабочим. А разве мы не знаем таких случаев, когда бывший рабочий становился нашим заклятым врагом? Разве у нас мало случаев, когда человек, имеющий в кармане партбилет, выходит на антипартийную дорогу? А кто, кстати, поручался за Авдеенко, когда он вступал в партию? Не враг ли народа Гвахария, бывший директор Макеевского завода, где живет Авдеенко? Гвахария был ближайшим его другом.
Андреев, секретарь ЦК, до сих пор не произнесший ни одного слова, вдруг оживился и сказал:
— Авдеенко дружил с таким заклятым врагом народа, как Кабаков, бывший секретарь Уральского обкома партии.
Да, это почти правда. Я любил мудрого Ивана Дмитриевича. Гордился его добрым отношением к себе. Да и кто бы не гордился на моем месте! Кабаков! Член Оргбюро!
Теперь о Гвахарии. С этим человеком я действительно дружил. Но он не поручался за меня. Я вступал в партию в заводской организации, в доменном
цехе, там, где мой отец проработал двадцать пять лет. За меня поручались товарищи отца.Сталин, продолжая расхаживать и дымить трубкой, говорил:
— Сегодня, перед заседанием, мы звонили в Донбасс. Там очень хорошо знают барахольщика Авдеенко.
Страшно прозвучали слова «человек в маске», «вражеское охвостье», но слово «барахольщик» почему-то показалось еще страшнее и обиднее.
И я вдруг посмотрел на себя глазами Сталина. Он в глухом сером мешковатом френче, в широких штанах, вобранных в сапоги, а я… На мне хорошо сшитый пиджак из темно-серой фланели, черные замшевые туфли, темно-синяя рубашка с накрахмаленным воротничком, шерстяной серый галстук.
Зачем я купил этот пиджак там, в Черновицах? Почему надел, когда шел сюда? Радовался, когда покупал добротные вещи, и ненавижу их теперь! Ненавижу пиджак, ненавижу галстук, которым повязан режиссер Столпер, — это мой подарок.
Но что такое творится со Столпером? Почему нагнулся над столом и лихорадочно шарит у себя на груди? Что делает? Развязывает галстук? Да! Развязал, скомкал, спрятал в карман. Может, и мне надо это сделать? Галстук можно спрятать, но что сделаешь с пиджаком, рубашкой? Что я могу сделать с собой? Куда себя спрячу?
Это была минута постыдной моей растерянности, слабости, вспышки невменяемости, сумасшествия. Что имел в виду Сталин, употребив слово «барахольщик»? Поверил донецким доносчикам? Надо было прислать милицию с обыском. Она бы подтвердила, что в моей квартире нет ни грамма золота, серебра, драгоценностей. Даже обручальных колец нет. Ни одного ковра. Нет сберегательных книжек. Есть бывшая казенная мебель, за которую заплатил наличными втридорога. Единственное, что есть в доме ценного, — это редкие, дорогие книги, купленные через книжную лавку писателей у букинистов. Уйма старинных изданий. Есть еще и «бьюик» на ходу. И это надо было мне сказать Сталину. Куда там! Сам себя только слушает. Единого слова нельзя вставить в его яростную речь. Да и почему я должен оправдываться, что не щеголял по Донбассу и Москве в чем мать родила, а прикрывал свои телеса приличными пиджаками, рубашками, купленными, кстати, на свои кровные, заработанные честным трудом деньги? Да и с каких это пор запрещено одеваться по-человечески? Стоит ли гордиться тем, что производим уродливый ширпотреб и обряжаем в него народ?
Такого рода мысли пронеслись в моей голове после того, как Сталин наклеил на меня еще один ярлык.
Был спровоцирован мудрейшим из мудрейших. Не об этом следовало мне думать.
Сталин рассуждает вслух о Шекспире, Гоголе, Чехове, о литературной плотве и китах, доводит до сведения присутствующих, какой манере письма отдает предпочтение, а я думаю о нем. Почему он с сокрушающей силой урагана набросился на писателя из рабочих? Почему обвинил в грехах, которые я по своей природе, характеру и призванию не мог совершить? Почему, отодвинув в сторону чрезвычайно важные государственные и партийные дела, уже который час прорабатывает меня? Неужели в самом деле я в его глазах являюсь государственной опасностью, большей, чем фашистские армии, сосредоточенные вблизи наших западных границ?
Катаев тем временем молча стоял на трибуне. Сталин прохаживался перед дубовым возвышением. Туда и сюда. Сюда и туда. Говорил. Набивал трубку. Курил. Размышлял. Говорил. Молчал. А я слушал, вытирал и вытирал облитое то горячим, то холодным потом лицо. Платок не впитывал влагу — хоть воду отжимай. Рубашка мокрая, будто я окунулся в реку.
Сталин удалился за колонну, сел за столик, предназначенный только для него. И колонна, вероятно, воздвигнута специально, чтоб скрывала его до поры до времени?