Намерение!
Шрифт:
И хорошо, что не бередил рану – само все зажило. А когда прошло время, засохло и отпало.
Из трав посадил мяту и румянок. Из цветов – матиолу. Думал, может, посадить табак, а потом коротать зимние вечера, как в кафе с Гагариным. Индейцы Эквадора, например, курили табак, чтобы вызывать сны, которые предвещают процветание садов и благополучие домашних животных. Но я уже недели три как не курил – решил не развязывать.
9
Растения говорили со мной, я говорил с ними. Кажется, мы друг друга неплохо понимали. Сколько бы раз ни довелось мне еще проходить через такие испытания, как с Гоцей, сколько бы я ни мудрел и сколько бы ни портачил, всегда можно начать с нуля.
Иначе – зачем жить?
10
Порой бабушка чувствовала себя лучше, и мы выходили с ней под
Май. Сад пышет запахами.
11
Все, что нужно для равновесия, – отсутствие желаний.
Тихо, без помпы, встретил в июле день рождения – как раз на святого Петра. Было странно напомнить себе, что кто-то еще в мире занимается летоисчислением. Мне казалось, я был у бабушки всегда. Казалось, времени не существует, а есть только четыре времени года, которые сменяются по кругу.
Однажды вечером – это была суббота, середина июля – старый Юрович пригласил меня к себе в гости. Я не знаю, как это получилось, раньше мы с ним разве что здоровались на улице. Я всегда видел, как утром Юрович возвращался с луга, неся простыню, полную скошенной травы для кроликов. Юрович, насколько я помню, был другом моего деда. Поэтому я и здоровался с ним именно так – как с другом покойного.
А тут мы снова встретились – было утро, припекало солнце, старый мент возвращался с узлом, полным травы. Я полол кабачки. Мы поздоровались. Юрович стал за сеткой, скинул мешок и закурил. А потом спросил, играю ли я в шахматы, а то, мол, дед мой был редкостным шахматистом. Я ответил, что играю. Юрович удовлетворенно кивнул, вроде так и думал. А потом предложил зайти к нему сегодня вечером, сыграем партию.
Я согласился.
Юрович был полковником милиции в отставке. Звали его Петр Пантелеевич. Все, что осталось от его милицейской службы, по крайней мере на первый взгляд, – это серая форменная рубашка, которую он, похоже, никогда не снимал, да легкий акцент переселенца из-под Алчевска – мой батя тоже был откуда-то из тех краев. Даже знаменитая воинская выправка и та размякла под ежедневными мешками с травой для кроликов. У него был песик, небольшой, беспородный, по кличке Бимка, которого я часто видел на помойке за селом.
Я пришел к нему вечером, уже когда село солнце. Никогда раньше не заходил в этот двор – все здесь было заросшее травой, вдоль забора росли кусты красной рябины, а напротив дверей в хату стоял стол с потрескавшейся от солнца клеенкой. Бимка вылез из будки, обежал меня и побежал к столу.
Пантелеевич наклонился под стол потрепать Бимку за уши. Перед ним стояла доска с расставленными фигурами, черными к себе. Он жестом пригласил меня сесть напротив.
Я сел, присмотрелся к фигурам. Вывел левого коня. Пантелеевич крякнул. «Как дед», – сказал он.
Первую партию я просадил. Хорошо еще, обошлось без детского мата. Вторую партию Пантелеевич тоже выиграл, но уже не так легко, что, наверное, ему и понравилось.
Когда совсем стемнело, Пантелеевич принес глубокую тарелку с чем-то лоснящимся и поставил, предложив мне угощаться. В тарелке истекали медом соты, нарезанные ножом. Я взял рукой один кусок и долго жевал.
Пантелеевич сделал то же самое. Почему-то он не включал свет, и все, что мы делали далее после двух партий в шахматы, это молча жевали пчелиный воск.
– У меня три улья есть, – сказал он.
Я кивнул.
– Хочешь, меду дам?
– А почем у вас?
– А нипочем. Просто так.
– Ну, давайте, – сказал я.
Вокруг нас уже было совсем темно. Село спало. Где-то очень далеко, из крайнего бара в Тернополе, едва-едва доносилась музыка. Хата Пантелеевича была крайней в селе. Кроме старика, никто в ней больше не жил.
Старик закурил в темноте, и только черно-красные морщины было видно от огонька папиросы.
– Я знал твоего дедушку, – промолвил он. – Он был мой, так сказать, друг .
Я промолчал.
– Он хорошо играл в шахматы, – сказал он. – Чудак. Совсем на тебя не похож.
Снова я не знал, что ответить.
Юрович поднялся, пошел в хату. И вернулся уже с липкой
трехлитровой банкой меда.– Твой дедушка стихи переводил, – бросил Юрович. – Не какие-нибудь. А по-испански написанные.
Я за ним в свое время наблюдал, так сказать, для государственных целей.
Я кивнул.
– Я никогда не любил стихи. Но дедушку твоего уважал. И я бы не сказал, что он был чокнутым, как некоторые считают.
Я снова кивнул.
– Иногда он читал их мне, эти стихи. Мне понравился один. Он мне переписал этот стих на бумажку, чтоб я мог себе перечитывать. На, это тебе на память о дедушке.
Юрович дал мне старый-старый, потертый листочек из тетради в клеточку, сложенный вчетверо. Аккуратно, чтобы тот не распался под пальцами, я его спрятал в нагрудный карман.
Я поблагодарил – осторожно, как мог, чтобы не сбить тонкой настройки между нами после игры в шахматы. На этом наша встреча закончилась. Что она означала, я не знал. Может быть, ничего.
12
Лето проходило – в синем небе. В запахе прелого сена и свежескошенной травы. В хлопьевидных облаках, кучевых и перистых, бежево-голубых в лучах солнца на закате.
Как отблагодарить цветы за то, что они пахнут?
Раз в неделю – так у нас уже повелось – мы встречались с Юровичем у него за шахматной доской. Я боялся о чем-то заговорить со стариком, не зная, что у него на уме. Да и что я мог ему рассказать? Он оказался даже менее разговорчивым, чем я предполагал. Порой у меня возникало ощущение, что все это уже когда-то было: мы сидели с кем-то вроде этого старого милиционера за неспешной игрой в шахматы и молча переставляли фигуры. Это было хорошей реабилитацией после всего, что случилось весной – Гоца, Гагарин… кафе.
Порой мне казалось, что этот старый человек в своем молчании точно так же предчувствует, как где-то совсем рядом он проживает последние дни своей другой жизни.
Порой я видел, как над нами и нашими шахматами рассыпались июльские звезды. Тогда я понимал, что означает космос: космос – это предчувствие.
«Мы видим звезды, – думал я, – а что видят звезды?»Я часто перечитывал поэтический отрывок, который мой дедушка выписал на отдельном листке бумаги для своего друга, который не любил поэзию. Это был перевод строфы средневекового католического святого Ивана Креста [8] . Сверху на листочке было: «Петру от Ивана в знак дружбы», ниже – название: «Беседы о Любви и Свете». «Петру от Ивана…» Это посвящение производило странное впечатление. Перечитывая его, каждый раз напоминал себе, что имелся в виду Петр Пантелеевич, а не я.
пять условий для одинокой птицы:
первое – до высшей точки она долетает;
второе – по компании она не страдает,
даже таких птиц, как она;
третье – клюв ее указывает в небо;
четвертое – нет окраски у нее определенной;
пятое – и поет она тихо-тихо.
13Август – перегруппировка. Кто я, где я. Новый импульс к поиску. Новый приток заинтересованности. По правде говоря, единственное, что действительно принадлежало мне в этом мире – это заинтересованность, и больше ничего. Поэтому я снова приложил любопытство к новым открытиям.
Снова почувствовал дыхание полнокровия, запал. Желание начать все с чистой страницы. Желание узнать, а что там, за буераком?
Были другие миры. Небезопасные, заполненные чужеродностью и одиночеством. Я пил из них силу и нес ее в своих венах на Землю. Их сила делала меня иным.
14В духе смирения, без горячки и спешки, миновало лето. С обнадеживающей периодичностью мое спокойное настроение переходило из количества в качество. И тогда – кукареку! – я встречал глазами новый мир.
Красный мир иногда приближался ко мне. Я знал, что стоит его пропустить, как пропускают неудобный автобус, и меня понесет в место более ласковое. По сравнению с другими пространствами, куда меня бросало (как, например: мир кусачей паутины, мир висящих кубов, мир поющего пламени), это место устроено во многом так, как и наша реальность. Более того, именно там мне чаще всего встречались живые существа.