Намотало
Шрифт:
— Мы, конечно, должны перевод сначала прочитать, так положено, но я нисколько, Мария Сергеевна, не сомневаюсь в успехе нашего предприятия! А вы нам денька через два позвоните, а лучше зайдите — нам это в любом случае будет приятно, потому что вы нам ужасно симпатичны. А не выпьете ли с нами чаю с бананами?
Стало быть, понравилась? Сазонову, любимцу женщин, — едва заметная неряшливость в одежде, издательская пыль в усах, плюс пробирающий до костей взгляд, — приглянулась наша Кровавая Мэри! Моя бывшая соученица — моему нынешнему шефу. Почему-то, получив лишнее доказательство того, что мир действительно тесен, люди радуются, как безумные! По-моему, это должно, скорее, раздражать.
Интернатское мое детство. 46-й физико-математический интернат для тяжко одаренных детей. До сих пор сердце переполняет гордость за взятые тогда интегралы. Тех, кто после отбоя жег свет в «чемоданках», доделывая домашние задания, я презирал. Сам же забегал туда записать пару нетленных строк. Да что там пару! Целая ода ходила в списках — «Кровавая Мэри, или О новой помаде Маруси Воробьевой». Я даже текст до сих пор помню, и он совершенно
Нет, я не гаркнул: «Здорово, Маруся!» или «Хелло, Мэри!» — я подошел и вдумчиво поцеловал у Маруси ручку, а потом включил свой взгляд номер 4 — «Грустная нежность». Что ж наша Мэри? Вскочила? Покраснела? Принялась натягивать юбку на колено или отбирать у меня свою ладошку? Фиг! Она подождала, пока я благоговейно положу ее руку на место, то есть прямо ей на колени, широко раскрыла тихие зеленые глаза и произнесла: «Привет, Николаша».
Я не спал ночь. Что меня так разобрало? Маруся, даже со всеми своими теперешними достоинствами, вовсе не казалась мне такой уж привлекательной. Если хотите знать, я вообще весь этот «soft autumn» не люблю. Мне нравятся женщины-подростки, в салатного цвета топах и с почти наголо обритыми головами. Я живо чувствую веяния времени и одним из первых приветствую музыку революции.
Кстати, разобрало меня во всех смыслах. То ли бананы оказались с пестицидами, то ли что, но всю ночь я курсировал от кровати до уборной и обратно, и думал о Марусе Воробьевой. В конце концов, под шум воды я с облегчением понял, что дело не в Марусе, а в моей чертовой любви к правде, той, что в молодости заставляла меня немедленно сообщать глупому, что он дурак. Не могла она так измениться! Это неправда. Это камуфляж, напластования, которые хочется снять, чтобы докопаться до правды. Оказалось, я еще молод, и вранье оскорбляет меня до спазмов в желудке.
В полдень меня разбудил идиотски бодрый голос Сазонова. А ведь тоже бананы ел, только за ушами трещало! Тот факт, что по слабости здоровья я приду на работу только к вечеру, не произвел на Сазонова никакого впечатления. Не затем звонил мне мой друг и учитель. Наш Тенорио собирал сведения о Марусе. Я не поскупился на рекламу. Из ничего я создал себе слабонервного приятеля Валеру (со всякими именами случались у меня друзья, но Валер не было), который на третьем курсе резал себе вены, и кажется, из-за Маруси. Сопя и тяжело приподнимаясь на подушках, я породил еще и художника без фамилии (она слишком известна, чтобы называть), у которого вроде бы был роман с Марусей. Я что-то стонал о ее непредсказуемости, внезапных исчезновениях дня на три (она, правда, как-то отлучалась на похороны бабушки), которые ни у кого из сокурсников, конечно же, не хватало цинизма списать на обыкновенные аборты. И закончил я великолепным аккордом: последние лет пятнадцать Марусиной жизни для меня покрыты тайной, что было уже абсолютной правдой, без всяких примесей.
— А у тебя с ней было? — требовательно спросил мой щепетильный босс.
— Ты что? Мой номер шестнадцатый. Мне не по чину.
Это было в десятку. Я почти видел, как Сазонов нервно притопывает ногой в давно не чищенной австрийской туфле.
Было ли у меня с ней? Еще того недоставало! Засмеяли бы. Кой черт занес нас с Марусей на матлингвистику, когда все наши, интернатские, подались на матмех или на физфак, не знаю. Мне тогда хотелось понять, как он вообще устроен, язык, а Маруся, должно быть, просто подумала, что математика математикой, а английский — он как-то надежнее на ближайшие лет сто, во всяком случае, а с английским на матлингвистике было хорошо. В общем, мы с Мэри оказались в параллельных группах. Группы были очень маленькие, дружбы и романы то и дело перетасовывали их, и я даже не удивился, оказавшись
как-то в ноябре в одном пропахшем кошками подъезде с Марусей и еще одной барышней. Мы грелись, обсуждая только что просмотренную «Осеннюю сонату» Бергмана. Вернее, барышня грелась молча, ковыряя неровный пол носком модного ботинка (уже не на платформе, заметьте, — другие времена. Теперь — чем уже и мягче, тем лучше), а мы с Марусей спорили. То, что она защищала дочь, широконосую и блеклую бездарь, которую угораздило родиться у талантливой и блестящей матери, было совершенно естественно. Странно было другое: она открыла рот, чтобы противоречить! Дерево заговорило! И еще более удивительно, что я дал себя втянуть в этот спор, как будто какие-то там отношения каких-то двух женщин были и вправду важнее бергмановских длиннот, приглушенных цветов, — словом, того, как это все сделано. Только это могло занимать меня в те времена. Все остальное пахло пионерским диспутом о любви и дружбе. Но я участвовал в нем! И даже на время забыл о барышне, а она мне очень нравилась тогда. Той, конечно, не пришло в голову приревновать к Марусе, но она стала откровенно зевать, а мне вдруг сделалось смешно от мысли, что это я не с кем-нибудь, а с Марусей спорю. Та сразу почувствовала, тут же умолкла и занялась своими ногтями, и без того уже страшными. А там и дождь кончился.— Мария Сергеевна? Да, Машенька, я узнал по голосу. У вас голос особенный, знаете, такой виолончельный… (Небрежно так, как бы между прочим.) Перевод прекрасный. Оплатим через неделю, раньше, к сожалению, никак, вы уж простите нас великодушно. (Другим месяцами не платим — и ничего!) А вы еще на нас не хотите поработать? Не оставьте! Да, тот же автор, рассказик небольшой, но симпатичный. Так зайдете? Благодетельница! (Сильно переигрывает.) Ой, а в среду меня не будет, Маша! (Неподдельный испуг.) В среду вам придется общаться с вашим другом Николаш…ем Алесандровичем. (Ося и плоскостя!) Но это, Маша, очень дурно. (Вот-вот заплачет.) А как бы славно было, если бы вы в четверг зашли! (Благорастворение воздухов!) Повидались бы… Да? Так я вас жду? (Ерзает на стуле.) Вы знаете, я ведь… бу-бу-бу.(Скрючивается, как будто от этого мне хуже будет слышно.) Я всю ночь не… бу-бу-бу. Ну, до свидания. Да. Да. До свидания. Да. До четверга. (Кладет влажную трубку, с глупой улыбкой смотрит на ближайший компьютер.)
— Тоже ночь не спал? Вот и я! Бананы-то были того, с душком, — говорю я совсем по-чеховски.
Писал я и стихи, и прозу. Ходил по литобъединениям, хвалили даже: утю-тю, какие у нас стишочки, всего двадцать лет, а мы уже и в рифму умеем! Ну посиди пока, мальчик. Кончалось обычно тем, что на все их придирки я сдавленно заявлял: «Я так вижу», потом откровенно хамил перезрелым девушкам и старым мальчикам очередного лито. Я хлопал дверью и вновь рыскал по городу в поисках новых знакомств. С прозаиками мне повезло больше. Они оказались не то чтобы менее занудными и самовлюбленными, но не так скоро начинали это проявлять. Можно было успеть познакомиться и чуть-чуть пообщаться. Видимо, у них обмен веществ медленнее, чем у поэтов. Месяца два я готовил себя в Прусты и Набоковы, и это оказались не самые худшие месяцы моей жизни. Был ли я одарен? Вероятно, был, — не больше и не меньше, чем любой двадцатилетний студент-филолог, когда-либо тративший время на разыгрывание шахматных комбинаций из слов. К счастью, я понял это не тогда, а много позже, и, помню, дня два был не в духе. А тогда вдруг обрушилась реальная жизнь и я, честно говоря, не возражал. Пошли романы, настоящие, а не бумажные, тихие беседы в солнечный день у Петропавловки, внезапные и поспешные, как побеги из-под венца, поездки в Таллин по студенческому билету, звонки в три ночи: «Наташа, прости меня!», окончание университета, работа в Торгово-Промышленной Палате, потом — в Интуристе, даже в школе — год, больше не выдержал, женитьба, ребенок, развод, женитьба, развод. Мне гораздо больше нравилось играть настоящими человеческими характерами, чем черными значками на белом поле. В конце концов, character — это всего лишь знак, символ, условное обозначение, а словарю Уэбстера я верил свято, как всякий филологический сноб.
Итак, нам удобнее было бы в среду, но мы придем в четверг! Ради прекрасных глаз Сазонова или чтобы не смотреть лишний раз в мои ненавистные глаза? И что-то мне подсказывало, что дело тут не в Сазонове. Разумеется, в четверг я тоже был на месте, как пай-мальчик, хотя Сазонов предпочел бы, чтобы я срочно отбыл недели на две куда-нибудь на Сахалин. Маруся в божественной кремовой блузке попалась мне в коридоре. Нет, мы не кинулись друг к другу с расспросами: «Ну как ты? Кого из наших видишь? Ты сейчас где?»
Я вовсе не желал знать, что происходило с ней все эти годы и какая добрая фея над ней поработала. Мне вполне хватало банальнейшей версии: удачно вышла замуж, родила ребенка. Так можно было думать, глядя на теперешнюю Марусю, но стоило припомнить Марусю пятнадцатилетней давности — и версия рассыпалась на глазах. Но модель — это всего лишь модель. Она искусственна по определению, и мало ли, что там внутри, в черном ящике! Важно, что на входе и что на выходе. Так вот, я предположил, что выход там же, где вход. Я решил, что можно и нужно повернуть время вспять.
Итак, мы поздоровались, она осведомилась о Сазонове, не покраснев при этом и не потупившись, я объяснил, что он теперь отправился в туалет, но через каких-нибудь полчаса будет. Она улыбнулась, и мне стало ясно, что Сазонов, в общем-то, ей не дорог, но она ему благодарна (за то, что работу дает, за то, что ухаживает, или и за то, и за другое?). Впрочем, это тоже неважно. Важен сам факт горячей благодарности Маруси любому, кто не пнет. Это, значит, сохранено и с этим уже можно работать. И вот еще что я сделал на правах старого знакомого: поднес Марусины руки близко-близко к глазам, внимательно рассмотрел пальцы, после чего несколько раз сильно-сильно сжал их. Страх. Настоящий страх, а не легкое замешательство. Я был на верном пути.