Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Вон на Пречистенке, у церкви священномученика Власия, раным-ранехонько, вокруг чего-то распростертого среди улицы попрыгивают голодные воробышки, чирикая с холоду и напрасно ища на промерзлой земле какого-нибудь зерна, оброненного человеком... Но скуп человек, не роняет ни одного зерна даром, хоть и тратит миллионы и тьмами тем... Ничего не остается маленькому воробышку.

А это что-то большое, распростертое на земле, лежит, не двигается. Должно быть, пьяный человек, кому же другому придет в голову лежать посреди улицы на мерзлой земле в такую раннюю пору?

Да, человек. Московским воробьям это очень хорошо ведомо. Вон на масленицу сколько,

бывало, пьяных валяется по улицам, и никто их не убирает, потому широкая масленица...

И воробьи попрыгивают около пьяного, боясь, однако, близко подойти к нему. А как проснется да схватит? Нет, надо осторожнее к нему подбираться.

Вон и ворона с крыши священномученика Власия зорко глядит на это что-то распростертое на земле. У вороны зрение лучше воробьиного, должно быть, а и то сказать: ворона птица наметанная, понаметаннее воробья. Она мастер распознавать пьяного человека от мертвого. Не так лежит это что-то, распростертое на земле, чтобы признать его за пьяницу; не так смотрят в морозное небо открытые, остеклелые глаза; не живым смотрит это синее, с багрово-черными пятнами лицо, безмолвно посылающее к безответному небу свою мертвую укоризну; не шевелятся от дыхания заиндевевшие на усах, на бороде и на открытой голове, поседевшие морозною сединою волосы...

Да, не пьяный это человек мертвецки спит, а мертвый спит сном вечным.

Ворона слетает с крыши и садится около этого "чего-то", распростертого на земле. Воробьи с испугом отскакивают от большой черной птицы: для маленького воробья и ворона кажется чудовищем, великаном, все на свете относительно.

Ворона осторожно и пытливо попрыгивает около этого "чего-то", распростертого на земле. Воробьи тоже робко, один за другим, подскакивают к занимающему их предмету, а там все смелее и смелее, - и вот уже подергивают своими маленькими носиками лежащего на земле человека то за полукафтан, то за рукава... И ворона становится смелее: она вскакивает на грудь мертвому и заглядывает ему в остеклелые глаза. У! Как любопытно и страшно! Для птицы, как и для всякого животного, нет ничего страшнее человеческих глаз - страшны они иногда и для самого человека - ух, как страшны!

И вороне страшно этих глаз - хоть и мертвые они, но все же смотрят... Надо заставить, чтоб они не смотрели, надо их выклевать. Оттого птицы раньше всего выклевывают у мертвецов очи - так и орлы-"сизокрыльцы" у казаков прежде всего "очи из лба выдирали".

И ворона робко пробирается по груди человека к его лицу, к его страшным, обращенным к небу глазам. Вот она уж у самого лица... ноги ее путаются в заиндевевшей бороде...

И ворона разом долбанула в мертвый, замерзший глаз и тотчас же слетела с трупа. Рассыпались и воробьи: страшно, у вороны такие большие крылья! Ворона опять на груди мертвеца. С груди перескакивает на голову, на лоб... Опять долбанула, раз-два-три... долбит усердно, жадно...

Из переулка выбегает собака и, увидав лежащего человека, останавливается в нерешительности. Ворона улетает на крышу, воробьи отскакивают далеко... Собака начинает лаять нерешительным лаем, громче, решительнее, тот не шевелится... Собака начинает обходить "пьяного" кругами... А если вдруг проснется да камнем или комом мерзлого снегу хватит? Собака трусит...

Из-за угла показывается старуха с корзинкой. Старость плохо спит, не спалось ночь и этой старухе. И вот она ни свет ни заря плетется на рынок, хоть на рынке еще и собаки-то редкие проснулись после ночного служебного лаянья на воздух да на луну.

Видит

старуха, лежит человек на улице... Пьяный, должно полагать. Кому же другому быть, как не горькому пьянице?

– О-о-хо-хо! Грехи-то какие!
– печалуется старуха.
– Для великого-то поста эдакое-то дело. Владычица-матушка!

Останавливается старуха и укоризненно качает головой. Что качаешь! На свою могилу качаешь... Собака около старухи увивается.

– Да уж не замерз ли пьяненькой-то, матушки мои!
– пугается старуха.
– Лежит, не шелохнется.

Подходит старуха, всматривается, и собака подбегает, лает смело, решительно.

– Так и есть, замерз. Ох, матушки!

Еще бредет старуха. А там старик, бабьим платком повязанный, костыляет... Нету сна жалкой старости, гуляет сон с молодыми, а старость мается, не спит, охает, бродит, свою жизнь молодую вспоминая да в свою могилу заглядывая.

Собирается старость около мертвого. А он лежит без шапки, в распахнутом кафтане, без сапог, в одних шерстяных вязанках. Подходит ближе...

– Да, никак, это Кузьма Ивлич, спаси Господи!
– пугливо говорит первая старуха.
– Да он человек непьющий... Матушки! Что с ним сподеялось! Уж не убит ли?

– Убит, поди, ограблен, - отвечают другие.

– Вон и сапоги-то сняты, и шапка скрадена.

Все больше собирается народу. Живые люди увидали мертвого человека и глядят, ахают! Каждый день мрут люди, и люди все не могут привыкнуть к этому, все это кажется для них страшною, неожиданною новостью. Да, это старая история и вечно новая. Старая пьеса, не сходящая с подмосток жизни вот уже тысячелетия и все-таки потрясающая человечество.

– Да это, никак, язвенный, братцы!
– заявляет кто-то из собравшихся.
– У нас на Суконном дворе эдаких уж много померло, сказывают, от моровой язвы.

Толпа при этих неожиданных словах пятится назад от страшного трупа.

– Язвенный, это точно, - подтверждает другой суконщик.

Суматоха увеличивается, являются, наконец, и уличные полицейские, которые в Москве всегда тяжелы на подъем, а сто лет назад, и Господи! это были какие-то ходячие Морфеи, которые, подходя и постояв, спали, если не грызли семечек или орехов, безденежно получаемых ими со всякого лотка, со всякой лавочки.

– Стой! Не подходь к мертвому телу!
– кричит полицейский, размахивая варежкой.

– Подымать мертвое тело должен лекарь с поручиком, - подтверждает другой в деревянных кеньгах на валенках.

– Так беги живой рукой, оповести начальству, - приказывает варежка...

Кеньги бегут "живой рукой", пряча в карман горсть семечек, которые они не успели сгрызть до открытия мертвого тела. Варежка остается около трупа, важно глядя на народ и с укоризной на мертвого.

– Ишь, облопался для великого-то поста, - ворчит варежка.

– Не облопался... ишь, облопался!
– огрызается суконщик.
– Он, чу ли, язвенный.

– Что ты врешь, Дурова голова! Где у нас быть язвенным!
– защищает чистоту своей Москвы полицейская варежка.

– Где быть! У нас на Суконном дворе... Вон намедни и гошпиталь спалили на Веденских горах, где язвенные померли.

– Так-так, родимый, сама я своими глазыньками видела, - подтверждает старуха с корзинкой.
– Подпалили это ее, шпиталь-ту эту, начальнички сами, лекаря да солдатушки - ну, и взялось полымем... так свечкою и сгорела... А из полымя-то из самово, мать моя, она, язва-то эта моровая, совой-птицей вылетела...

Поделиться с друзьями: