Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Что ты, бабушка!
– ахала баба в мужниной шапке.
– Совой-птицей?

– Совой, касатая девынька. Да эдак крыльями-то мах, мах, мах... Да так с дымом и улетела на Воробьевы горы.

– Ох, страхи каки!

– Уж таки-то страхи, касатая, таки страхи!.. А у совы-то глазищи, у этой язвы-то самой, у-и каки! Во!

– Так как же, бабунька, сова, значит, опять в Москву прилетела с Воробьевых гор?
– любопытствует баба в мужниной шапке.

– А поди, и прилетела, проклятая...

– Ах, батюшки! Светы мои!

– Да ты что, девынька, в шапке-то?
– в свою очередь любопытствует старуха.

– Да мой-от загулял, баунька, боюсь, пропьет... Я и взодела на себя.

В толпе говор необычный. Слышатся то "Горячка", то "Перевалка"; но чаще и чаще звучит - "Моровая язва".

– Вот намедни, на святках еще, померла у святого

Миколы Чудотворца, что словет в Кобыльском, нянюшка господ Атюшевых, лекаря Атюшева дочки Ларисы бывая кормилка, я и хоронил ее с отпуском... А помре оная раба Божия тако: привезли из полку, из турецкой земли ладонку после скончавшегося тамо моровою язвою сержанта Перекурова, привезли оную ладонку Атюшевой Ларисе, с коею был помолвлен оный, скончавшийся моровою язвою сержант Перекуров. А в ладонке той были волосы от того Перекурова. И те власы та нянюшка господ Атюшевых, рекомая Пахомовна, по простоте своей и неведению лобызала, понеже тот Перекуров, что от язвы в турецкой земле скончался, тако же как и Лариса Атюшева, был вскормлен оною приснопоминаемою рабою Божиею Пахомовною. А та Пахомовна, как занемогла, лежала у сторожа церкви Миколы Чудотворца в Кобыльском и от оного, по родству с некиим суконщиком, была привезена им на Суконный двор, где язвою той и скончалася... И отсюда она, язва, по Москве пошла: первым делом скончалася вся семья церковного сторожа святого Миколы Чудотворца в Кобыльском, я и напутствовал их, а за ними язва пошла и по Суконному двору, а с Суконного двора и на Москву перешла.

Разглагольствования "гулящего попика" были прерваны приездом лекаря и полицейского поручика. Завидя сани с начальством, толпа расступилась. Из саней первым выскочил небольшой кругленький человек в ергаке и в шапке с ушами. Это был лекарь. За ним вывалился полицейский поручик. Приезжие подошли к трупу...

– Те-те-те! Старая знакомая... молдаваночка... Она, она, узнаю голубушку. Ишь, шельма, куда затесалася. Мы от нее, а она за нами, говорил лекарь, разводя руками.
– Это, батенька, она, сучья дочь, незваная гостья к вам пожаловала; рады не рады, принимайте, - обратился он к полицейскому поручику.

– Не может быть, господин доктор!
– испуганно не соглашался тот.
– У нас все, кажись, чисто... Да и карантены охраняют Москву...

– Так-то они, батенька государь мой, охраняют... Да за нею, шельмою, и не углядишь... Вон в Киеве некий Васька-кот, большой ферлакур и петиметр, махался, государь мой, с некоею прекрасною кошечкой... Василий-то Васильевич, государь мой, жил на Горах, его прекрасная матреса на Подоле. А на Подоле-то, государь мой, была моровая язва, а на Горах-то ее не было, через рогатки не пущали... Так Васенька-то, махаючись с своею матресою по крышам да по чердакам чумных домов, где развешивалось язвенное белье, и занес заразу на Горы... Как донесли, государь мой, о сем ея императорскому величеству, так они изволили и ручками развести...

Толпа понадвинулась. Веселый лекарь ее поободрил. Но лекарь обратился к толпе:

– А вы, голубчики, подальше от этого покойничка... Он из таких, что вскочит и погонится за нами.

Толпа шарахнулась назад. Бабы заахали.

– А вы, батенька, - обратился лекарь снова к полицейскому, прикажите бережно, у! наибережнее, сего новопреставленного раба Божия, имярек, баграми стащить на съезжий двор пока, да произвести дознание, что и как... Да ни-ни-ни! Волосы его не троньте, подальше от него... А там мы распорядимся. Я же повинен, государь мой, неупустительно доложить о сем, как его сиятельству, господину московскому главному начальнику, генерал-фельдмаршалу графу Петру Семеновичу Салтыкову, так и матушке государственной медицинской коллегии конторе самолично... А вам, батенька, советую непомедлительно заехать в первую аптеку да спросить там некоего иру, такой корешок есть, иром называется, ирный корень, да и держать его всегда во рту, когда вам придется возиться с сумнительными больными, да и полицейским служителям, кои около сего почтенного мужа (он указал на распростертый на земле труп) обхождение по службе иметь будут, дайте в зубы, государь мой, по ирному корешку и посоветуйте им заменить подсолнуховые семена, до коих ваши полицейские чины большие охотники, ирным корешком... Корешок преполезный, вкуса и запаха преотменного... А засим, государь мой, счастливо оставаться и с прекрасною молдаваночкою не встречаться.

И взяв первого попавшегося извозчика, веселый доктор велел везти себя прямо к московскому главному начальнику, к графу Салтыкову. В веселом докторе читатель, вероятно, узнал того милого человека на вате, который

пользовал, на привале у Прута, нашего чумного сержанта Сашу и уверял, что смерть на чистенькой подушечке в лазарете, а не на перевязочном пункте малина, а не смерть. Это был штаб-лекарь Крестьян Крестьянович Граве, русский немец, совсем обрусевший милый человек, вечно бодрый и неутомимый, всегда веселый, несказанно любимый солдатами и офицерами и сам не любивший только перевязочных пунктов и "главного мясника", как он называл полкового хирурга, за то что хирург отнимал у его любимых солдатиков "ручки и ножки" и все равно потом зарывал их в землю, только "калеками"... Это и заставило его выйти в отставку.

– Ишь, веселый какой барин!
– галдела толпа вслед удалявшемуся доктору.

– А добер, кажись, пра, добер...

– Кот, слышь, в Киев язву занес... От кота этого, бестии, мор и по свету пошел. Эко, Господи...

Салтыков, крупная историческая личность, доживал свой век на почете, в звании главнокомандующего Москвы. А когда-то, очень давно, он был действительным главнокомандующим - командовал войсками в кровопролитных битвах с страшным Фридрихом Великим и побеждал страшного Фрица... Но это было так давно, так далеко, что и самому Салтыкову стало уже казаться, что этого не было вовсе, что это о нем так только рассказывают льстецы и искатели. Да и было ли оно в самом деле это золотое, за тридевять земель улетевшее время? Не был ли это сон, мечтание сладкое? Была ли когда-нибудь эта молодость дивная, которая только во сне теперь пригрезиться может? Было ли, полно, это голубое небо, каким оно представляется в снах старческих? И если было все это, то зачем прошло, падучею звездою по небу прокатилося? Зачем от всего, от славы и молодости, остались только подагра, да почечуй, да глухота, да слепота? Куда девались армии, которыми он когда-то командовал?

Так думается иногда старому графу в долгие бессонные ночи. И куда сон девался? На полях битв, что ли, остался он, с запахом ли пересохших лавров отлетел, испарился?.. Проклятое время!

А теперь граф занят делами по управлению первопрестольным градом Москвою. Его сиятельство, елико возможно, бодрится, принимая с докладом господина бригадира и московского обер-полицмейстера Николая Ивановича Бахметева, который, вытянувшись в струнку, рапортует, что на Москве все обстоит благополучно: на Пречистенке двух армян зарезали, на Сретенке купца убили, в Голичном ряду семнадцать лавок подломали, у Андронья пьяный пономарь колокол разбил, у Николы в Кобыльском икона плакала, у генерала Федора Иваныча Мамонова борзая сука тремя щенками ощенилась, и все с глазами. Его сиятельство, благосклонно улыбаясь и посыпая мимо носа белый пикейный жилет табаком из массивной жалованной табакерки, ласково выслушивает донесение господина обер-полицмейстера, при каждом сведении кивает головой в знак одобрения и только при последнем известии оживляется:

– Как, государь мой, и все с глазами?

– С глазами, ваше сиятельство!

– Так съезди тотчас к Федору Ивановичу, попроси для меня одного.

– Слушаюсь, ваше сиятельство.

– Да, смотри, не простуди его, под камзолом укрой.

Обер-полицмейстер кланяется... Тут же в кабинете около графа возится несколько собак, которые со всех сторон обнюхивают господина обер-полицмейстера, а обер-полицмейстер им дружески улыбается. У камина перед развалившейся на ковре ожиревшей сукой почтительно стоит лакей в графской ливрее и предлагает суке на серебряном подносе сухари в сливках. Сука лениво отворачивается.

– Так вы, государь мой, утверждаетесь на том, что у меня на Москве моровой язвы не будет?
– обращается граф к почтенному, в богатом камзоле гостю с красным лицом и жирным подбородком, сидящему поодаль и следящему глазами за ухаживаниями лакея перед капризной сукой.

– Утверждаюсь, ваше сиятельство, - уверенно отвечает господин с жирным подбородком.

– А я уж было за собачек моих испугался, - граф жует губами, посыпает табаком жилет и что-то припоминает.
– Вспомнил... А в гофшпитале, государь мой, что на Веденскнх горах, где вместе с язвенными был заперт доктор Шафонский?

– Там, ваше сиятельство, болезнь прекратилась и гошпиталь сожжена.

– Как сожжена, государь мой? Кем? Кто поджигатель?

– Гошпиталь сожжена по приказанию вашего сиятельства.

Граф в состоянии столбняка... Табак сыплется на пол... Руки дрожат...

– Как? Кто смел?

– Гошпиталь сожжена по высочайшему повелению, ваше сиятельство.

– По высочайшему повелению?.. А-а! Забыл, забыл, государь мой. Стар становлюсь... Так сгорела?

– Сгорела, ваше сиятельство.

Поделиться с друзьями: