Наш Декамерон
Шрифт:
Он долго глядел на меня своими неправдоподобно молодыми глазами. И вдруг подмигнул. Я даже вспотел: он… понял!
И тотчас он протянул мне свою безжизненную руку.– Запомните: ничего, - сказал он. И рассмеялся.
Пять часов. Я пришел на Мосфильм. У проходной меня встречает второй режиссер Федя. Отвратительный называет его Сектор Сладкой Жизни за неуемную страсть к удовольствиям. Он ведет меня через съемочные павильоны - мимо "Мерседеса", мимо рыцарского зала, где готовятся к съемке и в грязноватой полутьме между погасшими юпитерами разгуливают призраками балетные девушки, содрогаясь от холода тощими телами, и дьяволом скользит балетмейстер…
И тут я увидел декорацию московской
– Что это снимают?
– Да какую-то древнюю вещь. Говорят, была очень популярна. Ну, еще этот написал… как его… Ну, он еще повесился…
Я почувствовал себя старым, как Карпаты. Я опять оглянулся. И опять поразился! Я стоял в точной декорации моей квартиры шестидесятых годов: те же навесные полки с книгами, та же кровать, та же медвежья шкура на полу. Я вспомнил, как било заходящее солнце в окно и как она стояла в черных очках на фоне двери… И читала, читала статью… И как потом упала на эту кровать, проклиная!
Наконец мой путеводный ангел привел меня по назначению: празднично горят юпитеры вокруг гроба. В гробу лежит сам Иван Сергеевич Тургенев, отчетливо виден его нос. Два усатых лакея стоят в ногах у гроба и преданно смотрят на покойника.
– Стоп!
– заорал Лысый и Отвратительный тем дурным голосом, которым умеют кричать только настоящие режиссеры.
Вмиг погасли юпитеры, и Тургенев уселся в гробу. Ему приносят пирожок и бутылку воды из творческого буфета.
– Может, тебе все-таки выйти из гроба?
– спрашивает язвительно Отвратительный.
– В гробу удобней.
– И Тургенев с аппетитом начинает вкушать.
В это время к гробу приближается некто молодежный из "Комсомольской правды". Не покидая своего удобного местечка, Тургенев дает ему интервью о проблемах творческой молодежи Мосфильма. При этом он не забывает есть и собачиться с режиссером по поводу последнего кадра. В дискуссию вступают и оба усатых лакея, один из которых, к моему изумлению, оказывается Флобером, а другой (почему-то постарше) - Мопассаном.
И в этот момент Отвратительный видит меня. Глаза его сладострастно сверкают.
– Вот он нам все и объяснит!
– радостно объявляет друг моей юности.
Но в тот же миг его лицо становится угодливо-жалким. Я догадался: в павильон вошла Она - жена и суперзвезда. (Следует указать на одно щекотливое обстоятельство: я влюбился в нее с первого дня, как ее увидел. И наконец, недавно получил… так сказать, объедки с пиршественного стола, где, видать, всласть поели. Но все-таки - мечта сбылась.) Под тонной киношного грима и в платье Полины Виардо суперзвезда по-прежнему дьявольски хороша. И мне приходит в голову естественная мысль: провести последнюю ночь - с нею.
– Представляешь, - продолжает Отвратительный, указывая негодующе перстом на гроб, - он все время меня спрашивает: "Неужели этот тип (Тургенев) столько лет любил одну бабу?!" (Теперь он обращается как бы сразу к двоим - к ней и ко мне.)
Я смотрю на порочные губы, на чувственный нос актера, который продолжает есть в гробу. Действительно, куда там "столько лет"! Этот и одно мгновенье за всю жизнь не любил!
Да, это была еще та команда - Тургеневых, Мопассанов, Флоберов! И я заговорил, как всегда, упиваясь течением своих мыслей. Я пел как соловей, потому что в павильоне стояла Она. Я всегда талантлив, когда рядом есть хоть какая "она".– Кажется, в дневниках Гонкуров записано: "Тургенев говорил, что любовь - это чувство особой окраски. Он рассказал о совершенно необыкновенном ощущении наполненности сердца. Он описывал глаза любимой женщины как что-то неземное…" - Я говорю и искоса поглядываю на Виардо: обычная высокомерная злость на ее лице уступила место сумрачной тоске.
– Эти высказывания Тургенева очень удивили господ Гонкуров, каковые заметили, что ни они сами, ни господин Флобер с его пышными описаниями любви - никогда не умели так влюбляться. (Глаза Виардо совсем расширились, и на лице возникло нечто томное.) Вообще, - продолжаю я, - хорошо бы начать фильм сценкой обеда у тех же Гонкуров в 1882 году. Тургеневу тогда оставалось жить всего год. И вот за одним столом сидит такая компания: Гонкуры, Золя, Доде и Тургенев! И беседуют о смерти.
– Потрясно!
– говорит мой друг.
А я с усмешкой отмечаю, как мгновенно опало ее лицо. Она настоящая актриса, и она заранее ненавидит сцену, где нет ее.
А я продолжаю:– Первым заговорил Доде: "Каждый раз, въезжая в квартиру, я ищу глазами, где будет стоять мой гроб…"
– Блеск!
– Подожди, сейчас вступит в разговор Золя: "После кончины матери мысли о смерти подспудно таятся в нашем с женой мозгу. И ночью в спальне, в свете ночника, глядя на жену, я чувствую, что она не спит и думает о том же. Но оба мы не подаем вида, что думаем о смерти. Из какого-то чувства стыдливости… Бывает, ночью я вскакиваю с постели и стою секунду-другую, охваченный невыразимым страхом". Кстати, после этих слов Тургенев, которому предстояло умереть всего через год и который знал это, сказал: "А для меня это самая привычная мысль. Но когда она приходит ко мне, я отвожу ее от себя вот так.
– И тут Тургенев сделал еле заметное движение рукой.
– У нас в России человеку, которого может застигнуть метель, говорят: не думай о холоде - замерзнешь".
– Какой кайф, - говорит из гроба Тургенев, - и как вы все это помните?!
Здесь Отвратительный только восхищенно разводит руками. И проникновенно обнимает меня. Глаза его влажны - он легко возбуждается.
– Надо писать эту сцену, а не обниматься, - язвительно замечают из гроба.
– Надо уметь отсняться хотя бы в том, что уже написано, а потом вставлять лишние эпизоды, которые никому не нужны!
– слышится металлический голос Виардо.
– Тургенев не любил эту старуху… Я говорю о Виардо!
Отвратительный в ужасе оборачивается, но жены, к сча-стью, нет. И он смелеет. Говорит потрясенно:
– Иди на фиг!
– Именно, - продолжаю я.
– Просто Тургенев всегда был напуган. Сначала напуган властной матерью, которая била крепостных и не давала ему денег. А потом напуган строем. Однажды, вернувшись ненадолго в Петербург, он был вызван в Третье отделение для дачи показаний по делу революционного народника Серно-Соловьевича. Перед допросом, в виде особой милости, ему дали заранее ознакомиться с показаниями других обвиняемых. И Тургенев записал после: "Я читал эти показания и все время слышал в них заячий крик, который так знаком нам, охотникам…" Вот этот заячий крик… это приближение собак: рвутся… рвутся… слюна брызжет… оскалы! И последний бессильный вопль заячьей поверженной жизни… Эти морды приближающихся псов заставляли Тургенева жить за границей. И он инстинктивно придумал (выработал) любовь и сам поверил в свою версию великой (вечной) любви. Ему нельзя было, друзья мои, "ухилять за бугор" от царизма. Он все-таки был великий русский писатель. Ему нужно было иметь право возвращаться к воздусям родным, к березкам и прочей ностальгии. И тогда была им создана эта удобная история о великой любви. Каковая и самому по душе пришлась, и начальству (любви возжаждал, видишь ли, а не нас, монстров, боится).
– И, обняв моего друга, я добил его: - Ну ты же умница, ты сам знаешь: может ли тончайший человек любить старую актрису - тщеславную, скупую и жеманную? Старая актриса - это национальность, а не профессия.
– Не согласен! Не согласен!
– завопил Отвратительный и, приникши к гробу, зашептал в ухо Тургенева: - И пусть! Пусть морщинки вокруг прекрасного рта. Но зато кукольное это личико и божественный носик… А глазки…
– А под глазками кожа висит, как сумка у кенгуру, - су-мрачно ответил из гроба Тургенев. И тут он с силой оттолкнул от себя режиссера и истошно завопил: - Здравствуйте, Павел Петрович!
Это в павильон вошло ответственнейшее лицо отечественной кинематографии. За лицом шевелились директор киностудии и рать сопровождающих.