Наследники минного поля
Шрифт:
Это все говорилось над диваном, где лежал Алёша, уже с загипсованной ниже колена ногой, а Анна молча катила слезы. Все кончилось, и теперь можно было. Она подняла заплаканное лицо:
— Господин капитан, это я должна… спасибо вам… вы благородный человек…
Она ещё не вполне пришла в себя, у неё ещё плыл в голове перепуг, и всё помнилось кусками. Как Тириеску нёс Алёшу в пролётку, как он, с дергающимися губами, пытался по дороге объяснить Анне, что произошло, а Алёша поскуливал на каждой выбоине, что попадалась под колеса. И у неё сердце обмирало на каждой выбоине. Как они сидели в приёмном покое госпиталя, как накладывали гипс и утешали Анну, что ничего опасного. А потом ещё оформляли какие-то бумаги, и тут уж Анну спросили, где её муж.
— В армии, — ответила
А теперь ещё и извиняется, будто не у него украли пистолет, и не он их спас от последствий этого дела. И ясно, что никому не словечка не скажет. И смотрит виноватыми чёрными глазами… Человек в румынском мундире. Анна протянула ему руку, и Тириеску, склонившись, её поцеловал.
Алёша провалялся три недели. Нога страшно чесалась под гипсом, но болеть переставала, и Алёша чувствовал себя последним дураком. Мать, когда он стал поправляться, начала было ему объяснять, что сделал бы любой другой на месте Тириеску.
— Мам, не надо… Я понимаю, — сказал Алёша с такой мукой в голосе, что Анна поверила и продолжать не стала.
Он послушно ел всякие вкусности, которые мать ему давала для поправки. Даже банку сгущённого молока: в день по три ложки. Прекрасно понимая, откуда эти вкусности, но не споря, без разговоров. Приходилось признать, что Тириеску неплохой мужик, хоть и румын. И стыдно было выламываться, когда он подходил к Алёшиному дивану, трепал по волосам и приносил то леденец, то заграничный карандаш. Алеша брал, потупясь, говорил "мерси". По своей же вине он был теперь связан с врагом благодарностью, а это нелегкий груз.
Дядько Йван вывел Мишу в лесочек, когда уже темнело. Сунул ему узелок:
— От, Христина тоби наскладала. Бижи, хлопче, бо вернеться той гад Мыкола з полицаями — то пизно буде. Ты на еврэя не схожий, це тильки тут кожна собака знае, бо гетто осьде. А так нихто не пизнае. Ну, щасты тоби.*
И, перекрестив, подтолкнул в заросли.
Они были добрые, дядька Йван и Христина, они б Мишу у себя оставили. Если б не тот Мыкола. Был бы он их хлопчиком, и сидел бы сейчас на крытом цветной дорожкой сундуке, и печка бы грела, а Христина кормила бы его слоистыми коржами, да ещё что-то бы приговаривала. А не продирался бы мокрыми зарослями, чавкая по грязи и прошлогодним листьям, на ту сторону лесочка, где была уже дорога. Сзади залаяли собаки, и Миша дышать перестал. Нет, это из села слышно, это не за ним. Его не поймают, он придет к тёте Нине, он помнит, где её квартира. И они хорошо заживут. У неё есть пианино, и она будет учить его музыке. Она не еврейка, и он не еврей. И это будет неправда про гетто, и как мама страшно хрипела и рвала одеяло, а потом у неё вывалился язык.
Он заскулил и помотал головой.
— Не надо это вспоминать, — сказала ему тогда тётя Бетя, — а то ты опять будешь биться, и станешь совсем припадочный.
Он не будет вспоминать. Он ни о чем не будет думать, а пойдет, как учил дядько Йван: лесочком, потихоньку, вдоль той дороги. А если кто будет ехать — то в лесочек. Хотя он и не похож на еврея.
Света увидела этого чокнутого, когда он сидел прямо на мокром тротуаре под стеной облупленного дома и даже милостыню не просил. А икал и давился от рыданий, как маленький. Он уже больше ни на что не надеялся, и ничего не хотел, и ничего не боялся. Так, подвывая и захлебываясь, он и пошел за Светой, с мокрым от сидения пятном на заду коротких, на ладонь не достающих до щиколотки штанов. Когда он встал, то оказался чуть не на полголовы выше Светы.
Понять его поначалу трудно было: он смотрел, как ненормальный, и лопотал что-то про тётю Нину. Мол, у этой тёти было пианино, и поэтому она не могла никуда деться. Света прикрикнула на него:
— Уймись ты с пианино! Вытри вот морду и лопай. Это мамалыга, нажимай давай. Мы уже ели, правда.
Он с недоумением посмотрел на кастрюльку с кашей, будто не знал, что с ней делают. Света сунула ему ложку, уже сомневаясь:
может, он и правда, псих, и ложку не умеет держать? Но нет, умел. И заработал со скоростью нормального человека, который не жрал ничего самое меньшее два дня. А то и все четыре. Был он тощий до голубизны, и губы были тоже голубые. А жёсткие волосы — где чёрные, где белые, клоками. Глаза он прятал, пока усердствовал с кашей.Что с ним теперь делать — было непонятно. Все пацаны, которые остались без дядь — без тёть, не говоря уже про пап и мам, давно растасовались, кто куда. Из выживших в эту зиму только самые неудачливые осели в сиротском приюте. Там, по слухам, румынские воспитатели били их по щекам, и не только. Под присмотром благотворительных дам.
Все остальные были уже учёные, умели выживать и без приютов. Тем более, что почти на каждого, раньше или позже, находились-таки добрые люди. Или подкармливали, или давали работу. Или вообще брали к себе, и не делали разницы, своё оно или чужое. Это в спокойные времена ещё бы долго думали, а когда смерть рядом ходит — все всё понимают. Когда одно горе на всех: и на взрослых, и на пацанов.
Так что это мальчишкино отчаянье в конце февраля сорок второго выглядело уже странно. Будто его выдернули из осени сорок первого и перебросили через зиму в банке консервов. Света спрашивать его ни о чём не стала. Пускай посидит, опомнится, пока тётя Муся не придет. Он и сидел, смотрел на жёлтенький газетный календарик, прилепленный на стенку. И ничего не говорил.
Тётя Муся, к удивлению Светы, обошлась с этим чудиком без затруднений. Скоро уже оба сидели на матрасе, его голова была у тёти Муси под крылышком, а она ворковала что-то успокоительное и бессмысленное. И она всё поняла из несвязного его бормотанья: и про маму, и хутор с печкой, и про всё остальное. Это был мальчик из гетто, и она, конечно, не отпустит его болтаться по улицам Одессы, где давно уже на каждом подъезде меловой крест, означающий, что тут нет евреев. А то он найдет-таки знакомых на свою голову. Она никуда его не отпустит. Боже мой, её Маня и Петрик могли бы тоже быть такими… такими… Если ей пришлось бы отвести их в гетто собственными руками.
А еще через полчаса Миша катался по тому же матрасу от боли в животе. А тётя Муся то над ним хлопотала, то Свету ругала: нельзя же было сразу давать ему столько каши!
Когда Алеша появился, наконец, на Старопортофранковской, он про Мишу ещё не знал. Света забегала посочувствовать, но не болтать же о мальчике, бежавшем из гетто, в квартире с румынами! А вдруг они больше понимают по-русски, чем показывают? Так что знакомиться им предстояло только теперь. Света Алёшу предупредила, что Мишу ни о чем расспрашивать не надо, потому что у него очень страшно умерла в гетто мама. Заболела от холода и недоедания. Потому что у них не было никакого золота. А что у него седые волосы кое-где, это, тетя Муся говорит, ещё может пройти со временем. Потому что он еще растет. Ему тринадцати ещё нет, только в следующем месяце.
Вся компания устроилась на двух матрасах, задвинутых рядышком в угол. В той комнате, откуда дверь в чулан. Муся, убедившись, что все умеют исчезать мгновенно и бесшумно, позволяла теперь им там играть. Только не больше одной куклы чтобы было в комнате! А то как на Андрейку кукол свалишь, если кто придет!
Но Муся была на работе, и её дочка бессовестно нарушала запрет: вытащила из катакомбного коридора и шёлкового клоуна, и куклу Наташу из штопаного носка, и мамзель Фифи из флакончика, завернутого в голубой лоскуток. Потому что они тоже хотели послушать, как Миша рассказывает про капитана Дрейка.
— Он был самый смелый пират на свете, и окрывал новые земли, и никто его не мог поймать! А ему взяли и поставили памятник вовсе не за это, а за картошку. Потому что он в Америке картошку открыл. И её научились разводить, и не умирали с голоду. А то без картошки еды не хватало.
— А давай мы будем играть в пиратов! — загорелся Петрик. Мы будем пираты, и откроем новые земли, и найдем новую еду. Маркошку, да? И всем уже всегда будет хватать.
— И она будет сладкая, как мятные пряники! — подхватил Андрейка.