Наследники по прямой.Трилогия
Шрифт:
– Вы думаете? Она же… любит вас, как… Она же вас просто боготворит…
– Именно поэтому, – Гурьев посмотрел на кавторанга с жалостью. – Вы даже представить себе не можете, на что способна женщина ради сохранения того, что мы называем любовью.
– Если это мы «называем любовью» – что же тогда любовь, Яков Кириллович?!
– Любовь – это определённая последовательность окислительновосстановительных химических реакций в организме человека, Вадим Викентьевич, – усмехнулся Гурьев. – При этом вырабатываются особые вещества, называемые эндорфинами и феромонами, действующие на наши мозговые клетки. Феромоны отвечают за привлекательность одной особи для другой, как правило, противоположного пола. Эндорфины обеспечивают и продлевают то самое состояние, которое называют «любовным томлением».
Кавторанг резко затормозил, съехал на обочину и долго молчал, в ужасе глядя на Гурьева, прежде чем выдавил, наконец, из себя:
– И вы… О, Господи Боже! Это же даже цинизмом назвать нельзя… Это же – чтото вообще совершенно запредельное!!!
– Самое страшное вовсе не это, – грустно сказал Гурьев. – Самое страшное – то, что мне нравится называть это любовью. И нравится думать: да, это любовь. И ещё я подозреваю, эти самые эндорфины включаются в обмен веществ. Так, что функционировать без них организм уже не в состоянии. И я очень, очень боюсь, Вадим Викентьевич: со мной произошло именно это. И с Рэйчел тоже. То самое, что случается, несмотря на химическую и сугубо материальную природу, крайне редко. В романтической интерпретации это называется очень возвышенно – любовьсудьба. Которая, как и жизнь, всегда одна. Так что вы, конечно же, понимаете: ничего, в том числе – ничего из сказанного вам, я ей не скажу. Точка.
Монино, санаторийусадьба «Глинки». Октябрь 1935
Они сидели у потрескивающего ласковым, неярким огнём камина, отхлёбывали маленькими, микроскопическими глоточками коньяк – шустовский, настоящий, непонятно, как уцелевший, курили гурьевские папиросы из какогото диковинного, пряносладковатого табака, и разговаривали. Глазунов – самолично! – уже дважды вкатывал в столовую столик с едой. И дважды вывозил, почти нетронутым.
– Да, – пробормотал Городецкий, когда Гурьев смолк. – Да, брат. Это – это да. Ты что – в самом деле убеждён, что эта легенда имеет…
– Это, к моему глубочайшему сожалению, никакая не легенда. Смею тебя заверить – будут и доказательства. А мистики – никакой.
– А почему же тогда «к сожалению»? Изза неё?
– Давай отставим эту тему. Не время, Варяг.
– Скажи мне всётаки – ты здоров? Это, как его, – психо… физиологически, – адекватен?
– Представляешь, – сам удивляюсь. Таки да.
– Гур, ты только не подумай чего, – Городецкий чуть подался вперёд, стараясь заглянуть Гурьеву в лицо. – Я на самом деле беспокоюсь. Ведь это не шутки. Работы – море, и если ты…
– Со мной всё в порядке, Сан Саныч. Всё в цвет.
– Ну, как знаешь, – Городецкий, бросив ещё один
быстрый взгляд на лицо друга, пошевелил плечами, устраиваясь поудобнее в кресле, и вытянул из коробки на столе очередную папиросу. – А ведь это не всё. Я ошибаюсь?– Ты не ошибаешься. Но нам всётаки следует отвлечься от моих приключений – без всякого сомнения, более чем захватывающих – и поговорить о том, что здесь у нас происходит. Согласен?
– У нас?
– Именно что – у нас.
– Нравится мне твоё настроение, – Городецкий улыбнулся, кивнул. – Нравится. Ты когда вернулся, вообще?
– Четвёртого дня. Радищевским маршрутом, знаешь ли – из Петербурга в Москву. Через Гельсингфорс.
– А там ты что делал? С Маннергеймом чаи гонял? – улыбнулся Городецкий.
– Ну да, – невозмутимо кивнул Гурьев, явно не принимая шутки. – Интересный он дядька, скоро восьмой десяток – а хватает всё с полуслова. На ходу, что называется, подмётки рвёт. Ничего объяснять вообще не надо. Очень я доволен, очень.
– Ты что?! Ах, твою мать…
Городецкий загнул конструкцию – любой боцман бы позавидовал. Такого свинства Гурьев стерпеть не мог.
– Опустился, – с неудовольствием констатировал он, меряя Городецкого взглядом с ног до головы. – Это как понимать прикажете? Столбовой русский дворянин, предков из Бархатной книги за восемь веков – не перечесть, и – вот так? Понятно, что в кругу товарищей сие за великую доблесть почитается. Но нам этого не надо. Не наш метод. Да ведь?
– Слушаюсь, ваше превосходительство, – дёрнул щекой Городецкий. – Господин генерал Царёв.
– И этого не надо, – спокойно продолжил Гурьев. – Мы друзья, а между друзьями никаких счётов быть не должно. И не будет. Но ты не забывай всё же: я – наставник, поэтому буду наставлять. Иногда. Так что ты о Маннергейме хотел спросить?
– Это я тебя хотел спросить.
– Ах, да, – Гурьев изобразил на лице смущённую улыбку. – Я попросил Густава Карловича держать для нас несколько окошек на границе. Нам, как я понимаю, придётся коекаких людей отсюда отправлять – всех мы всё равно никогда не прикроем.
– Нет, – Городецкий опустил голову. – Всех – никогда.
– Вот. А кроме того, нам для нашего проекта потребуются люди с образованием, которое в родных палестинах по целому ряду причин получить просто невозможно. Так?
– Так, так! Слушай, а как же ты к нему попал?!
– Это, брат Варяг, службишка, не служба. Труден только первый шаг. Ну, первые несколько. А потом… – он махнул рукой. – Потом всё гораздо проще. Не только попал, но и был со всем вниманием выслушан. И даже, можно сказать, обласкан всячески. Всётаки Густав Карлович – генераллейтенант русской службы, а старая присяга не ржавеет. Зануда он, конечно, необыкновенный. Но – наш человек. Наш. До мозга костей наш.
– Ого.
– Дас. Такс, товарищ Городецкий.
– И как тебе путешествие? И Гельсингфорса в Москву? Ты границуто как перешёл?
– Как есть, так и перешёл, – Гурьев усмехнулся, дёрнул головой. – Подраспустили вы народ, товарищи большевики. Во всех, если уж как на духу, смыслах. Пограничники, лицо державы – оборванцы какието в обмотках, смотреть противно. И глядят волками: ууу, морда белогвардейская! Чего надо?!
– А ты?
– А что – я? Вызвал караульного сержанта, провёл краткую боевую учёбу. Ничего пока непоправимого нет, так я тебе скажу, Варяг. Всё ещё может получиться. Вот такое моё краткое резюме из радищевского путешествия. Обыдленность, конечно же, некоторая имеет место, но это – тоже поправимо. Пока – поправимо. Игорь Валентинович!
– Слушаю, – выскочил, будто только того и ждал, Глазунов.
– Вы там иконостас, что я просил, подготовили?
– Так точно, Яков Кириллович.
– Тогда проводите, – Гурьев вырос из кресла.
Они перешли в другую комнату, где шторы были плотно задраены, горел яркий электрический свет, и на трёх огромных подставкахкозлах под холсты были аккуратно пришпилены портреты членов Политбюро, коекого из ЦК, наркомов. Если портрета не имелось, на листке бумаги красовался чёрный силуэт и внизу – подпись с фамилией, именем и отчеством. Портрет Сталина был заметно больше остальных и висел отдельно. Городецкий посмотрел на «иконостас», на Гурьева, на Глазунова, прищёлкнул языком: