Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Наследники по прямой.Трилогия
Шрифт:

– Вы думаете? Она же… любит вас, как… Она же вас просто боготворит…

– Именно поэтому, – Гурьев посмотрел на кавторанга с жалостью. – Вы даже представить себе не можете, на что способна женщина ради сохранения того, что мы называем любовью.

– Если это мы «называем любовью» – что же тогда любовь, Яков Кириллович?!

– Любовь – это определённая последовательность окислительновосстановительных химических реакций в организме человека, Вадим Викентьевич, – усмехнулся Гурьев. – При этом вырабатываются особые вещества, называемые эндорфинами и феромонами, действующие на наши мозговые клетки. Феромоны отвечают за привлекательность одной особи для другой, как правило, противоположного пола. Эндорфины обеспечивают и продлевают то самое состояние, которое называют «любовным томлением».

Иногда эта последовательность реакций происходит невероятно быстро, практически мгновенно – как это и случилось с вашим покорным слугой. При этом выброс феромонов и эндорфинов оказался настолько мощным, что состояние, в котором я нахожусь сейчас, продлится, по моим подсчётам, никак не меньше двадцати – двадцати четырёх месяцев. Дело в том, что разовый мощный выброс стимулирует другие, послабее, происходят как будто бы колебания, отдалённо напоминающие затухающие колебания струны. В общем, ранее мне уезжать никак нельзя, а то я ничего делать не смогу – ничего совсем. Только буду прутья решётки грызть, причём не фигурально, а самым что ни на есть буквальным образом. Эта химия – ох, Вадим Викентьевич… В принципе, вся эта химия рассчитана на то, чтобы мужчина и женщина соединились в пару и смогли вырастить ребёнка примерно до десятилетнего возраста. По ходу дела в силу вступают разнообразные факторы влияния среды, вроде законодательства, религиозных верований и предрассудков, неумения избежать нежелательных беременностей и тому подобные досадные мелочи. Всё это, по извечной склонности вида хомо сапиенс к постоянному нарушению бессмертного принципа Оккама – не множить сущности сверх необходимости – мы называем любовью. И ладно ведь, если бы только с одной любовью так дело обстояло, Вадим Викентьевич. А то ведь – всё, совершенно всё: и страх, и боль, и мужество с самоотверженностью. Всё. Ничего нет – одна химия.

Кавторанг резко затормозил, съехал на обочину и долго молчал, в ужасе глядя на Гурьева, прежде чем выдавил, наконец, из себя:

– И вы… О, Господи Боже! Это же даже цинизмом назвать нельзя… Это же – чтото вообще совершенно запредельное!!!

– Самое страшное вовсе не это, – грустно сказал Гурьев. – Самое страшное – то, что мне нравится называть это любовью. И нравится думать: да, это любовь. И ещё я подозреваю, эти самые эндорфины включаются в обмен веществ. Так, что функционировать без них организм уже не в состоянии. И я очень, очень боюсь, Вадим Викентьевич: со мной произошло именно это. И с Рэйчел тоже. То самое, что случается, несмотря на химическую и сугубо материальную природу, крайне редко. В романтической интерпретации это называется очень возвышенно – любовьсудьба. Которая, как и жизнь, всегда одна. Так что вы, конечно же, понимаете: ничего, в том числе – ничего из сказанного вам, я ей не скажу. Точка.

Монино, санаторийусадьба «Глинки». Октябрь 1935

Они сидели у потрескивающего ласковым, неярким огнём камина, отхлёбывали маленькими, микроскопическими глоточками коньяк – шустовский, настоящий, непонятно, как уцелевший, курили гурьевские папиросы из какогото диковинного, пряносладковатого табака, и разговаривали. Глазунов – самолично! – уже дважды вкатывал в столовую столик с едой. И дважды вывозил, почти нетронутым.

– Да, – пробормотал Городецкий, когда Гурьев смолк. – Да, брат. Это – это да. Ты что – в самом деле убеждён, что эта легенда имеет…

– Это, к моему глубочайшему сожалению, никакая не легенда. Смею тебя заверить – будут и доказательства. А мистики – никакой.

– А почему же тогда «к сожалению»? Изза неё?

– Давай отставим эту тему. Не время, Варяг.

– Скажи мне всётаки – ты здоров? Это, как его, – психо… физиологически, – адекватен?

– Представляешь, – сам удивляюсь. Таки да.

– Гур, ты только не подумай чего, – Городецкий чуть подался вперёд, стараясь заглянуть Гурьеву в лицо. – Я на самом деле беспокоюсь. Ведь это не шутки. Работы – море, и если ты…

– Со мной всё в порядке, Сан Саныч. Всё в цвет.

– Ну, как знаешь, – Городецкий, бросив ещё один

быстрый взгляд на лицо друга, пошевелил плечами, устраиваясь поудобнее в кресле, и вытянул из коробки на столе очередную папиросу. – А ведь это не всё. Я ошибаюсь?

– Ты не ошибаешься. Но нам всётаки следует отвлечься от моих приключений – без всякого сомнения, более чем захватывающих – и поговорить о том, что здесь у нас происходит. Согласен?

– У нас?

– Именно что – у нас.

– Нравится мне твоё настроение, – Городецкий улыбнулся, кивнул. – Нравится. Ты когда вернулся, вообще?

– Четвёртого дня. Радищевским маршрутом, знаешь ли – из Петербурга в Москву. Через Гельсингфорс.

– А там ты что делал? С Маннергеймом чаи гонял? – улыбнулся Городецкий.

– Ну да, – невозмутимо кивнул Гурьев, явно не принимая шутки. – Интересный он дядька, скоро восьмой десяток – а хватает всё с полуслова. На ходу, что называется, подмётки рвёт. Ничего объяснять вообще не надо. Очень я доволен, очень.

– Ты что?! Ах, твою мать…

Городецкий загнул конструкцию – любой боцман бы позавидовал. Такого свинства Гурьев стерпеть не мог.

– Опустился, – с неудовольствием констатировал он, меряя Городецкого взглядом с ног до головы. – Это как понимать прикажете? Столбовой русский дворянин, предков из Бархатной книги за восемь веков – не перечесть, и – вот так? Понятно, что в кругу товарищей сие за великую доблесть почитается. Но нам этого не надо. Не наш метод. Да ведь?

– Слушаюсь, ваше превосходительство, – дёрнул щекой Городецкий. – Господин генерал Царёв.

– И этого не надо, – спокойно продолжил Гурьев. – Мы друзья, а между друзьями никаких счётов быть не должно. И не будет. Но ты не забывай всё же: я – наставник, поэтому буду наставлять. Иногда. Так что ты о Маннергейме хотел спросить?

– Это я тебя хотел спросить.

– Ах, да, – Гурьев изобразил на лице смущённую улыбку. – Я попросил Густава Карловича держать для нас несколько окошек на границе. Нам, как я понимаю, придётся коекаких людей отсюда отправлять – всех мы всё равно никогда не прикроем.

– Нет, – Городецкий опустил голову. – Всех – никогда.

– Вот. А кроме того, нам для нашего проекта потребуются люди с образованием, которое в родных палестинах по целому ряду причин получить просто невозможно. Так?

– Так, так! Слушай, а как же ты к нему попал?!

– Это, брат Варяг, службишка, не служба. Труден только первый шаг. Ну, первые несколько. А потом… – он махнул рукой. – Потом всё гораздо проще. Не только попал, но и был со всем вниманием выслушан. И даже, можно сказать, обласкан всячески. Всётаки Густав Карлович – генераллейтенант русской службы, а старая присяга не ржавеет. Зануда он, конечно, необыкновенный. Но – наш человек. Наш. До мозга костей наш.

– Ого.

– Дас. Такс, товарищ Городецкий.

– И как тебе путешествие? И Гельсингфорса в Москву? Ты границуто как перешёл?

– Как есть, так и перешёл, – Гурьев усмехнулся, дёрнул головой. – Подраспустили вы народ, товарищи большевики. Во всех, если уж как на духу, смыслах. Пограничники, лицо державы – оборванцы какието в обмотках, смотреть противно. И глядят волками: ууу, морда белогвардейская! Чего надо?!

– А ты?

– А что – я? Вызвал караульного сержанта, провёл краткую боевую учёбу. Ничего пока непоправимого нет, так я тебе скажу, Варяг. Всё ещё может получиться. Вот такое моё краткое резюме из радищевского путешествия. Обыдленность, конечно же, некоторая имеет место, но это – тоже поправимо. Пока – поправимо. Игорь Валентинович!

– Слушаю, – выскочил, будто только того и ждал, Глазунов.

– Вы там иконостас, что я просил, подготовили?

– Так точно, Яков Кириллович.

– Тогда проводите, – Гурьев вырос из кресла.

Они перешли в другую комнату, где шторы были плотно задраены, горел яркий электрический свет, и на трёх огромных подставкахкозлах под холсты были аккуратно пришпилены портреты членов Политбюро, коекого из ЦК, наркомов. Если портрета не имелось, на листке бумаги красовался чёрный силуэт и внизу – подпись с фамилией, именем и отчеством. Портрет Сталина был заметно больше остальных и висел отдельно. Городецкий посмотрел на «иконостас», на Гурьева, на Глазунова, прищёлкнул языком:

Поделиться с друзьями: