Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Наследство

Кормер Владимир Федорович

Шрифт:

При новой встрече Муравьева поразило, насколько переменился отец Иван: прежние легкость и живость куда-то исчезли, отец Иван стал замкнут, как бы сосредоточен на чем-то одном, сторонился людей, заметно было, что ему нужно делать над собою усилие, общаясь с ними. С самим Муравьевым — то же; они виделись почти ежедневно и раз говаривали помногу, но былой близости и открытости уже не ощущалось. Муравьев приписывал эту перемену в отце Иване семейной истории: у отца Ивана осталась в России жена с двумя мальчиками; еще в самом начале революции она оформила развод с якобы пропавшим без вести мужем и вышла замуж за другого; отец Иван в браке нею страдал, но, видно, был глубоко привязан и к ней и к детям, и теперь случившееся постоянно угнетало его.

Муравьев, хоть и говорил себе, что сочувствует отцу Ивану, отчужденностью того бывал нередко задет. Сегодняшнее же поведение отца Ивана переходило всякие границы. Сидя в эту минуту перед ним и видя, как тот избегает смотреть на него, Муравьев заколебался, правильно ли будет доверить ему свое особенное дело. Мелькнула мысль: может быть, отцу Ивану уже известно все про Катерину и может быть, эти дела давно ни от кого не секрет, и смущение отца

Ивана вызвано именно этим.

Отец Иван действительно был немало наслышан о делах Муравьева, но сегодняшнее его поведение объяснялось иным.

Причиною (а также причиной всей произошедшей с ним перемены: было одно решение отца Ивана, решение для него самое дикое и страшное. Суть заключалась в том, что за этот год отец Иван, как и Катерина, окончательно укрепился в идее, которую вынашивал давно, но долго считал фантастичной: он решил, что должен во что бы то ни стало вернуться в Россию. Разные картины рисовались ему при этом, и, безусловно, ни одна из них не выдерживала испытания разумом, — какие-то странные планы семейной жизни, то есть соединения с семьей, хотя бы с родителями, от которых он не получал известий уже около десяти лет и не знал, живы ли они; не менее странные представления о том, как он устроится там, в России; ему слышались смутные голоса о долге, служении, жертве, — все это, он понимал и сам, было бредом; но так же твердо он понимал и то, что здесь, вне России, он жить не может и не хочет, здесь он пропадет еще скорее, чем там, пропадет наверняка, сгинет, а там, — говорил он себе, — у него еще есть шанс выдержать, там он будет на месте. Придя к этому сумасшедшему решению, он стал обдумывать практические возможности возвращения. Никакими легальными способами вернуться при том положении, в каком была Церковь в России, он не мог; это было ему более или менее ясно. Перебрав все варианты, он обратился к Проровнеру, к его организации. Не разделяя их идеологии, он сговорился с ними, что они пошлют его для нелегальной работы в Россию, помогут туда пробраться. Он не сомневался, что по приезде, зацепившись, сумеет послать их к черту, скрыться от них, и целиком работать на них категорически отказался, согласился лишь выполнить некоторые их поручения; они и сами, не имея опыта, на большем особенно не настаивали.

Увидев Муравьева, да еще такого взвинченного и в такой необычный для него час на пороге своего дома, отец Иван тут же заключил, что его сугубо тайное соглашение с Проровнером каким-то образом всплыло наружу, и ужасно огорчился. Он не сомневался, что Муравьев, напуганный такими действиями его, прибежал отговаривать; еще хуже, конечно, было то, что если слух о его решении просочился, то фактически это означало провал всей затеи.

Поэтому отец Иван сидел теперь униженный, проклиная в душе и Муравьева, и Проровнера со всей его компанией болтунов и мерзавцев, и ждал, что скажет ему Муравьев.

Муравьев не осмеливался начать говорить прямо о деле и, задавая бессмысленные вопросы: как вы живете, что читаете? — напряженно всматривался в угрюмое лицо отца Ивана, выглядевшего при его природном здоровье на сей раз измученным. Пегая борода, росшая у отца Ивана чуть ли не от самых глаз, и почти закрывшие лоб еще густые, с едва начавшей пробиваться проседью локоны не могли скрыть его сегодняшней болезненной желтизны.

Неожиданно для себя Муравьев стал жаловаться, как скверно развиваются у него отношения с Университетом.

Два года назад знаменитый Университет пригласил его к себе по рекомендации одного выходившего в отставку немца-слависта. Получив приглашение, Муравьев с удовольствием вообразил себе средневековое, бюргерское существование, которое ждет его там, но в самый последний момент отказался поселиться при Университете, испугавшись университетской замкнутости, и выбрал N, где жило много русских и много знакомых; отсюда до Университета было меньше часа езды. Конечно, это было ошибкой — продемонстрировать свою независимость от Университета. В Университете этого не любили, и хотя желание держаться поближе к соотечественникам (в N) было извинительным, заподозрили тем не менее, что тут примешаны еще гордыня, своенравие, опасная склонность к индивидуализму и так далее. То, что материально он не нуждался в Уни верситете, усиливало недоверчивость. Вероятно, натяну тость новых отношений со временем прошла бы, прояви Муравьев чуть больше внимания и интереса к университетской жизни. Он, однако, и в России последние годы не чувствовал вкуса к университетским делам, хотя там и дела, и люди были будто поживее, — здесь же едва ли не с самого первого дня его коллеги, с их учеными разговорами, университетскими интригами по поводу назначений и перемещений, стали ему совершенно несносны. Среди университетской профессуры, возможно, были и достойные люди, и немало талантливых, но все они, без исключения, для Myравьева несли на себе печать мещанства, плоской благопристойной ограниченности, поразительной поверхностности. Не говоря уже про домашний их быт — про одинаковые, обставленные вошедшей в моду грубогеометрической мебелью квартиры, одинаковые ковры, занавески, библиотеки, про одинаковых хозяйственных жен, вдохновенно судачивших о карьерах мужей, Муравьева раздражал также их быт факультетский — ритуалы заседаний кафедр и семинаров, церемониалы утверждения диссертаций, серьезность, с которою велись дискуссии. Сама научная добросовестность университетских была, по его твердому убеждению, липовой, за ней ему мерещились какие-то низменные мотивы; в каждом слове университетских ему чудились страх или самодовольство и уж никак не бескорыстие и не отрешенность. Университетские не были чужды и политики: Университет был разделен на несколько враждующих партий, по квартиркам у преподавателей, в аудиториях, окрестных пивных и скверах проходили бурные собрания и тайные совещания, но Муравьеву и гражданские их страсти — националистические или либерально-гуманистические — равно казались неестественны, вымученны и карикатурны.

Поэтому он избегал встречаться с университетскими вне Университета, никого не приглашал

к себе и за два года не завел в Университете никаких знакомств, предпочитая проводить вечера в N, у Анны, среди «своих», хотя порою такое предпочтение удивляло и его самого.

Первое время роль университетского чудака забавляла Муравьева; ему нравилось эпатировать пресных немцев; видя, что среди них все равно находится немало таких, которые ищут его дружбы, он полагал, что и остальные рано или поздно с ним примирятся. Холодность по отношению к нему меж тем продолжала возрастать и сделалась почти всеобщей. Студенты, как по команде, перестали посещать его лекции. К нему и раньше ходили немногие, теперь остались лишь самые дисциплинированные тупицы. Ему стало трудно появляться в Университете. Под разными предлогами он начал пропускать занятия, а вчера — в который раз — взял внеочередной отпуск среди семестра. Разговаривая с фа культетским деканом, он знал, что тот еле терпит его, но не может допустить, чтобы человек уволился совсем, не найдя ничего замечательного в Университете, и опасается, что если это случится, то произведет невыгодное впечатление на «общественность».

— Я долго убеждал себя, — сказал Муравьев отцу Ивану, — что эта затянувшаяся и глупая история с Университетом оттого, что на самом деле я — не ученый… Что я не верю, будто мои занятия, моя наука или их занятия, их наука имеют касательство к установлению истины. Что мне все равно, будет она установлена или нет… Теперь я вижу, однако, что корень проблемы не здесь. Да, я не ученый! Но ведь и они тоже не ученые! То, что творится в Университете, — олицетворение распада прежнего духа европейской учености! А почему?! А потому, что в наше время нельзя быть ученым, вот почему! Нельзя заниматься «чистой нау кой», такое занятие — безнравственно! Можно не сознавать этого, но реальность все равно не дает им возможности вести старый образ жизни! Европейская культура распадается, гибнет. Появились люди, поставившие себе целью увлечь в пропасть весь мир. Вы их отлично знаете. Ими владеет страсть к разрушению, какими бы лозунгами и широковещательными программами они ни прикрывались… Ими движет чудовищный антихристианский, античеловеческий порыв!

— К чему такое вступление? — Отец Иван заерзал на шатком венском стуле.

Он безнадежно подумал: если Муравьев, человек, к религии в общем-то равнодушный, заговорил на такой высокой ноте о нравственности, о христианстве и о людях, которые поставили себе целью разрушить весь мир и которых отец Иван отлично знает, — то, значит, по всему городу сейчас идут пересуды об его, ивановской, затее и Муравьев только что с кем-то изрядно поспорил на этот счет. «Через кого же это стало известно? — терзался отец Иван. — Скорей всего, через самого же Проровнера. Значит, несерьезные это всё люди. Бог мой, кругом только несерьезные люди! Хорошо еще, что это открылось именно сейчас, пока я еще здесь. Хуже, если б я был уже на дороге туда. Или вообще там!»

Ему стало грустно, что мечта его оказалась несбыточной (теперь она представлялась совсем простой и легко осуществимой). Отец Иван вообразил, как уедет к свиньям обратно в Париж и там, в суматохе и толчее большого города, быстро сопьется. Дед по отцу был у него алкоголиком — таким образом, возможна была наследственная предрасположенность.

Увлеченный этим видением, отец Иван пропустил большую часть из того, что говорил Муравьев, и опомнился только тогда, когда тот сказал:

— Мне кажется, что в этой ситуации мы не можем сидеть сложа руки. На нас лежит ответственность. — («О чем это он? — силился сообразить отец Иван. — Ах да, о европейской культуре…») — Ведь они-то не ждут, они действуют, Посмотрите, что делается в Италии. Через некоторое время то же самое будет здесь у нас, потом во Франции, везде! Необходимо бороться с этой заразой, иначе все рухнет еще страшнее, чем рухнуло в России… Я полагаю, что думаю так не один, — сказал Муравьев после паузы. — Я хочу сейчас поехать в Лондон, навещу детей, но заодно и кое-кого из своих. Там их сейчас много. Они меня поддержат. Я хотел было бросить совсем партийную деятельность. Но вижу теперь, что это невозможно. Невозможно потому, что теперь нечестно не заниматься политикой. Это безнравственно, если хотите. Я повторяюсь… И… я, конечно, далек от… Словом, я так и не знаю, как у вас принято думать на сей счет, но полагаю, что христианин, да и сама Церковь не могут стоять в стороне от политики, когда политика решает не тот или иной частный вопрос, а затрагивает саму судьбу европейской культуры, того же христианства, если угодно…

Муравьев прервал свою речь и застыл, ошеломленный тем, что только что нагородил, ибо буквально минуту назад у него и в мыслях не было, что он едет в Лондон договариваться со своими партийными товарищами вместе бороться с растущим национализмом. Он виновато поднял глаза на отца Ивана, не сомневаясь, что тот догадывается об истинной причине поездки и презирает его за такую высокопарную ложь.

Но отец Иван, захваченный целиком своей версией, видел во всем этом только уловку, изобретенную для того, чтобы загнать его в угол и заставить отвечать. Непроизвольно отец Иван даже вскочил, как будто так поймать его было труднее, и начал ходить по комнате. «Хитрец, какой хитрец! — думал он. — Вот что значит политик и светский человек. Разумеется, если я признаю, что тоже отвечаю за судьбу европейской культуры, будь она проклята, то как я могу сотрудничать с этой сволочью типа Проровнера?! Впрочем, поскольку дело провалилось, все это не имеет никакого значения». Он подумал также, что не знает, правда ли эти идеи, с которыми выступают, в частности, Проровнер и компания, так ужасны. Совсем уже ни к чему появился вдруг соблазн сказать сейчас Муравьеву, что он (Иван) считает также, что социализм — это более справедливое общественное устройство, что Муравьев сам раньше говорил, что страсти, которые сопровождают рождение социализма в России, в Италии, которые предстоят теперь, наверное, Германии, — явление только временное, переходное. «И гонения на Церковь в России утихнут, — хотел приба вить отец Иван, — кажется, уже утихают». В его размышлениях насчет будущей своей жизни в России последнее соображение занимало важное место… Он, однако, сдержал ся: дразнить Муравьева ему все же не пристало. Он сел за стол опять, выжидая.

Поделиться с друзьями: