Насмешливое вожделение
Шрифт:
Лучший джаз тогда играли в баре «Снаг Харбор» на Френчмен-стрит. Светловолосая слушательница курса креативного письма обрела здесь свое вдохновение. Однажды она принесла целый сборник стихов с таким названием. Это были стихи о прибежище, о вечных надежных объятиях, все были счастливы, никто не стоял под балконом. Антитрубадурские стихи, безоблачные стихи, стихи теплого гнезда. Каждый воскресный вечер в «Снаг Харбор» играл Эллис Марсалис, высокий черный пианист-виртуоз, и пела Леди Би Джей.
В «Снаг Харбор» с Ирэн Андерсон что-то случилось. Или это случилось даже раньше. Она внезапно решилась. В тот вечер вдруг перестала быть ужасно занята. У меня куча, куча времени, — сказала она. И я хочу послушать Марсалиса. И добавила: Вместе с тобой. Что-то с ней произошло, потому что она вдруг совсем переменилась. Они слушали Марсалиса и чернокожую Леди Би Джей. Пили божоле. Не настоящее, из Калифорнии. Была тьма народу, тела ритмично двигались,
Они стояли, прижавшись друг к другу, в темном углу балкона, и она неподвижно смотрела ему в глаза. Ее голубые радужки были затуманены и чуть блестели. Впервые он подумал, что она, пожалуй, носит контактные линзы. Спросил, носит ли она их. Она, действительно, была в них. Но глазам это ничуть не вредило. Сигаретный дым ей тоже не мешал, все, похоже, проникало прямо в душу: и его взгляд, и музыка, и вино, и дым. Кто-то импровизировал на фортепьяно, потом хриплый голос запел:
I love you once, I love you twice, I love you next to beans and rice. [15]15
По-видимому, косвенная отсылка к сцене из фильма Луи Маля «Прелестное дитя» (1978), в которой малышка Вайолет напевает эту песенку фотографу Беллоку. Сцена считается одним из самых трогательных признаний в любви в истории мирового кинематографа. Джон Беллок (1873–1949) знаменит своими фотографиями обитателей Сторивилля, квартала «красных фонарей» в Новом Орлеане. — Прим. ред.
Он попытался вспомнить. Еще до поездки кто-то говорил ему о бобах с рисом. Это было где-то в другой жизни, очень давно, где-то далеко. Он больше не наблюдатель. Теперь он был здесь, без сомнения здесь. Только теперь.
Что это с тобой? — спросил Гамбо. — Порошок, — ответил Грегор. — Perlainpainpain. Он работает.
Дай мне еще, я еще подсыплю ей в бокал.
Мокрая гадость, которую ветер принес с реки, расползлась по всем улицам и жилищам. Припустил теплый крупный дождь и уже через несколько минут прекратился. Он оставил после себя густой и влажный воздух, так что тела двигались лениво, а мысли медленно. На город опустилась горячая испарина. Они лежали на кровати в его квартире, оба мокрые. После того вечера в «Снаг Харбор» у нее вдруг отказали все тормоза. Она вела себя как абсолютно чокнутая. Again. Приехала к нему пораньше с утра, оставила машину на тротуаре, легла в постель и через пару часов вернулась в суд. Потом опять. Вечером они сидели в «Двух сестрах», наблюдая за восхитительно безвкусной мешаниной цветов радуги в фонтане. А потом опять постель. Они никогда не оставались у нее. Это означало, что ее безумие может внезапно пройти. Грегор ясно отдавал себе отчет, что оно временное. Как будто, и правда, нелепый порошок Гамбо действовал. А потом эффект от него сразу снизится.
Но сейчас она была здесь. Рассказывала о своей сестре, которая вышла замуж в восемнадцать лет, теперь уже десятый год со всеми удобствами загнивает в Индиане. У излучины какой-то реки. Каждый день видит, как по реке плывут грузовые баржи. Пароходов нет уже давно. Сейчас люди летают на самолетах, в крайнем случае, ездят по железной дороге. Только здесь, в Новом Орлеане, пароходы еще возят туристов. Если бы «Натчез» доплыл туда, сестру ничего бы не остановило. Каждую неделю звонит, говорит, что бросит все и приедет к ней. Но сестра никогда этого не сделает. Скорее, она, Ирэн, когда-нибудь вернется в то тихое место, откуда она родом. Воздух чистый, листья желтые, когда-нибудь она туда вернется. Тогда, когда состарится. Но сначала уедет в Нью-Йорк. Скоро.
Грегор тоже куда-то вернется. В один прекрасный день он свалит с этого бескрайнего континента. Больше этой подвижной точки, объявившейся здесь, в его мягком географическом подбрюшье, не будет. И никто не узнает, была ли она вообще когда-нибудь. Он вдруг окажется дома, где его место, среди людей, к кругу которых принадлежит. В долине самоубийц, которая
в один прекрасный день исчезнет. И все люди в ней. Она слышала о лангобардах? Их больше не существует, осталось только название. Как некое животное, которое рождается, бродит где-то, потом след его теряется, никто и не заметит, что оно вообще существовало. Это про него, это про нее. Но пока они вместе. На время, безусловно, но в этот самый момент вместе.Влюбленные, а также те, кому только кажется, что они влюблены, рассказывают друг другу о своих делах. Семейные истории, истории о друзьях, истории о городах. В этом не только попытка довериться, поделиться, но и нечто нарциссическое: показать себя и свое окружение. Создать объемное изображение самого себя, расширить суженный вдвое мир. Создать групповой портрет с фоном. Рассказчик, понятное дело, заметно выделяется из всего полотна. А само полотно приобретает новое измерение, глубину.
При выборе темы оба должны были быть предусмотрительными. Питера, которого оба обманывали, упоминать не стоило. Тут разговор застревал. Даже его велосипед, на котором Грегор каждый день ездил по предместьям, взывал к их совести. Анна была далеко, но все равно везде лежали ее письма, ее голос, звучавший по телефону, проникал в комнату, витал в воздухе. Истории из Индианы и Словении были выдумкой. Единственно реальный мир был здесь. Мир ограниченный, островной, изолированный, недолговечный. Каждому из них двоих неотвратимо не хватало той части настоящего, реального мира, который до этого наполнял жизнь. Действующей, живой части мира, одной там, в Нью-Йорке, другой — далеко, по ту сторону океана.
Как-то он проснулся ночью, она сидела на краю кровати. Плечи подрагивали. — Нехорошо, — сказала. — Нехорошо. Она не хочет чувствовать себя изгоем. Это на грани преступления. Не пойдет, так не пойдет.
Между ними все время стояло понимание неотвратимой временности их отношений. Поэтому она рассказала о своей сестре и ее городишке в Индиане. Поэтому он рассказывал о своем племени самоубийц. Это было самое большее из того интимного, что каждый из них смог извлечь на свет из образов своего личного мира и подарить другому. Весь настоящий мир продолжал жить своей жизнью. Они же вдвоем были просто историей.
Несколько дней парило, потом хлынул ливень. Вроде бы, обычный ливень. Но благодатные небесные воды просто оросили город. Весенний дождь — это время, когда совершенно особая тристиция орошает душу. У Блауманна это было записано в разделе «Меланхолия любви».
Равномерный шум дождя внезапно все изменил. Дома, и улицы, и людей. Он лежал в полусне на кровати, в темноте, чувствуя, что окно открыто, ощущая льющуюся из него свежесть, и слушал, как струи дождя хлещут по тротуару. Голоса на улице давно стихли, не было слышно даже обычного шума дальних увеселительных заведений. Гости остались в отелях, жители квартала залезли в свои норы. Они лежали в постелях или, может быть, стояли, прислонившись к окнам, погруженные в себя и захваченные бульканьем ручейков, вибрацией дождя по крышам. Благой небесный катаклизм, заставляющий память вернуться к ощущению первобытного чуда, в хижину, в пещеру, в детство, в защищенность ласточкиного гнезда, лисьего логова.
До полудня в библиотеке он отчетливо почувствовал, что начинает темнеть, хотя в читальном зале продолжал гореть неоновый свет. Затем послышался гром, хотя в библиотеке была звукоизоляция. Выйдя в вестибюль, он увидел там хохочущих мокрых студентов, пришедших из кампуса. Они трясли гривами как молодые зверята. Капли дождя отскакивали от горячего асфальта перед зданием, все обозримое пространство заслоняла дождевая завеса. Казалось, над городом пронеслась гроза и солнце появится в любую минуту. Они с Фредом в молчании ехали вдоль озера Пончартрейн, наблюдая хлюпанье дождя по бурой поверхности, деревянные дома возле пристани в сером дождевом тумане, одинокие мачты пришвартованных парусников. Когда идет такой дождь, — заметил Фред, я чувствую, словно я… дома. Потом оба молчали. Фред никогда не говорил о своем доме. Но это было сказано так, словно дом, который у него был здесь с Мэри и детьми, внезапно перестал быть его домом. Или настоящий дом был только в детстве где-то в Бостоне… Но для Грегора «дома» было неизмеримо дальше, чем для Фреда, что тому даже не приходило в голову. Каждый откуда-то родом, каждый где-то чувствует себя дома, каждый потом оказывается где-то еще. В первые недели все к нему относились как к какому-то экзотическому животному, переживающему известный культурный шок, ему казалось, что для него это своего рода электрошок, что-то, что после посадки самолета может сотрясти или ударить. Фред сейчас упомянул только о своем доме, каждый думает о своем и, если считает нужным, говорит об этом. Дело его. Фред высадил Грегора перед «Ригби», вспомнив, как лило в день его приезда. Как они вдвоем с Мэг бежали под одним зонтом. Вот почему он вдруг задумывается о доме, и дом, который находится здесь, вдруг перестает быть настоящим.