Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Наставники Лавкрафта (сборник)
Шрифт:

Но чувство долга вернуло мне самообладание. Я не мог более сомневаться, что мы слишком поторопились: Ровена жива. Необходимо было немедленно принять какие-нибудь меры, но башня находилась в части замка, удаленной от помещения слуг, мне некого было кликнуть, пришлось бы оставить комнату на несколько минут, а на это я не мог решиться. Я попробовал один привести ее в чувство. Вскоре, однако, признаки жизни снова исчезли, румянец на щеках и на веках угас, уступив место мраморной бледности, губы еще более сжались и исказились зловещей гримасой смерти, кожа приобрела отвратительную ледяную скользкость, и снова труп окоченел. Я с ужасом отшатнулся от ложа и вновь предался страстным мечтам о Лигейе.

Прошел час, и опять – Боже великий! возможно ли это? – опять услыхал я слабый звук, исходивший от ложа. Я прислушался, вне себя от ужаса. Звук повторился; то был вздох. Бросившись к телу, я увидел – ясно увидел, – что губы его дрожат. Минуту спустя они разомкнулись, обнажив блестящий ряд жемчужных зубов. Теперь изумление боролось в душе моей с ужасом, который один переполнял ее раньше. Я чувствовал, что в глазах

моих темнеет, рассудок мешается, и только страшным усилием воли я принудил себя взяться за дело, к которому призывал меня долг. Румянец появился на щеках, на лбу, на шее Ровены; теплота разлилась по всему телу; я чувствовал даже слабое биение сердца. Леди была жива, и я с удвоенной решимостью принялся приводить ее в чувство. Я тер и смачивал виски и руки ее, применял все меры, какие мог подсказать мне опыт и основательное знакомство с врачебной наукой. Все было тщетно. Внезапно румянец исчез, сердце перестало биться, губы приняли выражение, свойственное мертвому, и спустя мгновение труп оледенел, посинел и скорчился. Я снова предался мечтам о Лигейе, и снова – мудрено ли, что я дрожу, вспоминая об этом? – снова легкое рыдание донеслось до слуха моего. Но зачем подробно описывать ужасы этой ночи? Зачем рассказывать, как снова и снова, до самого рассвета, повторялась эта чудовищная игра оживления; как всякий возврат к жизни кончался возвратом к еще более жестокой и неодолимой смерти; как всякий раз агония имела вид борьбы с каким-то невидимым врагом и как после каждой их схватки вид трупа странно изменялся. Тороплюсь кончить.

Ночь уже почти прошла, и мертвая снова зашевелилась – и сильнее, чем прежде, хотя перед этим состояние трупа казалось еще более безнадежным, чем раньше. Я давно уже перестал бороться и двигаться и сидел, прикованный к оттоманке, – беспомощная жертва вихря бешеных чувств, среди которых чувство невыразимого страха было, пожалуй, наименее ужасным, наименее потрясающим. Повторяю, тело зашевелилось, и сильнее, чем прежде. Румянец жизни вспыхнул еще ярче на лице, члены ожили, и, если бы не опущенные веки, не саван, придававший телу мертвенный вид, я мог бы подумать, что Ровена стряхнула наконец узы смерти. Но если я все еще сомневался, то всякое сомнение исчезло, когда, поднявшись с ложа, шатаясь, шагами нетвердыми, с закрытыми глазами и с видом лунатика, существо, закутанное в саван, вышло на середину комнаты.

Я не вздрогнул, не пошевелился, потому что рой неизъяснимых впечатлений, связанных с наружностью, ростом, осанкой этого видения, сразил меня, превратил в камень. Я не шевелился, я смотрел на видение, не спуская глаз. Бессвязные, безумные мысли роились в уме моем. Неужели это живая Ровена была предо мною? Неужели это Ровена? Златокудрая, голубоокая леди Ровена Тревенион Тремен? Почему же, почему я сомневался в этом? Тяжелая повязка давила губы ее – разве это не губы леди Тремен? А щеки – на них цвели розы, как в полдень жизни ее – да, без сомнения, эти щеки могли быть щеками леди Тремен. А подбородок с ямочками, как во дни ее здоровья, – отчего бы ему не быть ее подбородком? – да, но, значит, она выросла со времени своей болезни? Какое несказанное безумие овладело мной при этой мысли! Одним прыжком я очутился у ног ее! Она отшатнулась, освободила голову от страшного савана, который окутывал ее, и в веющем воздухе комнаты разметались густыми прядями длинные-длинные волосы; они были чернее вороновых крыльев полночи! И медленно-медленно открылись глаза ее.

– Так вот они, наконец! – воскликнул я громким голосом. – Теперь я уже не могу ошибиться: вот они, огромные, черные, дикие глаза моей погибшей любви – леди Лигейи!

Перевод Михаила Энгельгардта

Метценгерштейн

Pestis eram vivus – moriens tua mors ero [63] .

Martin Luther

Ужас и рок блуждали по земле во все века. К чему же указывать время, к которому относится мой рассказ? Ограничусь замечанием, что в эпоху, о которой я говорю, в глубине Венгрии существовала твердая, хотя скрываемая вера в учение о переселении душ. О самом учении, то есть о его лживости или вероятности, я ничего не скажу. Утверждаю, впрочем, что наше недоверие в значительной мере “vient de ne pouvoir etre seuls” (как говорит Ла-Брюйер о несчастье) [Мерсье в “L’an deux mille quatre cent quarante” серьезно защищает доктрину Метампсихоза, а И. Д. Израэли говорит, что «из всех систем это самая простая и наиболее легко воспринимаемая рассудком»].

63

При жизни я был для тебя чумой; умирая, стану твоей смертью (лат.).

Но в этих венгерских суевериях были пункты, положительно граничившие с абсурдом. Венгры расходились со своими восточными авторитетами в очень существенных вещах. «Душа – говорят первые (я цитирую слова одного остроумного и интеллигентного парижанина) – ne demeure qu’un seul fois dans un corps sensible. Ainsi – un cheval, un chien, un homme meme, n’est que la ressemblance illusoire de ces etres [64] ».

Фамилии Берлифитцингов и Метценгерштейнов враждовали из века в век. Никогда еще два столь знаменитых дома не питали друг к другу такой смертельной вражды. Происхождение этой вражды, кажется, нужно искать в словах древнего пророчества: «Страшное падение постигнет высокое имя, когда, как всадник над лошадью, смертность Метценгерштейнов восторжествует над бессмертием

Берлифитцингов».

64

Душа живет только однажды в теле, одаренном чувствительностью. Таким образом, лошадь, собака, даже человек являются ничем иным, как обманчивым подобием этих существ (франц.). Перевод К. Д. Бальмонта.

Без сомнения, слова эти сами по себе почти или вовсе лишены смысла. Но и более вздорные причины приводили, и не так давно еще, к столь же значительным последствиям. К тому же оба владения, будучи смежными, издавна соперничали в делах управления страной. Далее, близкие соседи редко бывают друзьями, а обитатели замка Берлифитцинг могли заглянуть из своих высоких башен прямо в окна дворца Метценгерштейн. А более чем феодальное великолепие, усматриваемое за этими окнами, отнюдь не могло укротить раздражительные чувства менее древних и менее богатых Берлифитцингов. Что же удивительного, если слова пророчества, хотя и глупые, успели поселить и поддерживать вражду между двумя фамилиями, уже предрасположенными к распрям наследственным соперничеством. Пророчество, по-видимому, сулило – если только оно сулило что-нибудь – торжество уже упомянутому более могущественному дому и, конечно, возбуждало этим сильнейшее ожесточение в представителях более слабого и менее влиятельного.

Вильгельм, граф Берлифитцинг, несмотря на свое высокое происхождение, был в эпоху нашего рассказа дряхлым и слабоумным стариком, замечательным только своей упорной и непомерной антипатией к семье соперника и такой страстью к лошадям и охоте, что ни преклонный возраст, ни телесная слабость, ни расстройство ума не могли удержать его от ежедневных и опасных охотничьих подвигов.

Фредерик, барон Метценгерштейн, был еще не старый человек. Его отец, министр Г., умер в молодых летах. Мать, леди Мария, вскоре последовала за ним. Фредерику исполнилось в это время восемнадцать лет. В городе восемнадцать лет не долгий период; но в глуши – в такой великолепной глуши, какую представляло из себя старое поместье, маятник качается гораздо степеннее.

В силу некоторых особых обстоятельств молодой барон тотчас после кончины своего родителя вступил во владение его обширными имениями. Такое состояние редко доставалось венгерскому магнату. Замкам его счета не было. Главный из них по великолепию и размерам был «Дворец Метценгерштейн». Границы этих владений никогда не определялись точно, но главный парк его занимал пространство в пятьдесят миль.

Зная характер молодого наследника, нетрудно было догадаться, как он распорядится своим колоссальным состоянием. Действительно, не прошло и трех дней, как его подвиги уже превзошли ожидания его самых восторженных поклонников. Бесстыдный разврат, гнусные предательства, неслыханные жестокости живо убедили дрожащих вассалов, что ни их рабская угодливость, ни его укоры совести не в силах обезопасить их от когтей маленького Калигулы. На четвертый день, вечером, загорелись конюшни замка Берлифитцинг – и единодушное мнение соседей прибавило поджог к безобразному списку преступлений и гнусностей барона.

Но во время суматохи, произведенной этим событием, юный магнат сидел, по-видимому, погруженный в глубокие размышления, в обширной и угрюмой верхней зале фамильного дворца Метценгерштейн. Великолепные, хотя и поблекшие ткани, угрюмо свешивавшиеся по стенам, представляли бесконечную вереницу туманных и величавых образов – его знаменитых предков. Здесь прелаты и кардиналы в горностаевых мантиях, в кругу властителей и суверенов, налагающие veto [65] на желания земного короля или удерживающие верховным fiat [66] папы мятежный скипетр князя тьмы. Там мрачные, рослые фигуры князей Метценгерштейн, попирающих копытами боевых коней вражеские трупы, поражали самые крепкие нервы своим грозным видом; а тут роскошные лебединые фигуры дам былого времени уносились в вихре призрачного танца под звуки воображаемой мелодии.

65

Запрещаю (лат.).

66

Да свершится (лат.).

Пока барон прислушивался (или делал вид, что прислушивается) к возрастающему шуму в конюшнях Берлифитцинга, а может быть, придумывал новую и еще более смелую пакость, взор его нечаянно упал на изображение громадной лошади небывалой масти, принадлежавшей будто бы сарацину – родоначальнику дома его соперника. Сама лошадь, на переднем плане картины, стояла неподвижно, как статуя, а ее выбитый из седла всадник погибал от меча Метценгерштейна.

Дьявольская улыбка мелькнула на губах Фредерика, когда он заметил картину, на которой бессознательно остановился его взор. Но он не отвел от нее глаз. Какое-то непонятное для него самого беспокойство окутало его, точно саваном. Он испытывал что-то странное, какой-то кошмар наяву. Чем дольше он смотрел, тем сильнее охватывали его эти чары, тем труднее ему было отвести взгляд от околдовавшего его ковра. Но суматоха снаружи все возрастала, и он судорожным усилием оторвался от картины и взглянул на багровое зарево, видневшееся из окна. Это, однако, удалось ему лишь на мгновение – в ту же минуту взор его машинально вернулся к картине. К своему крайнему изумлению и ужасу, он убедился, что голова гигантского коня изменила свое положение. Шея животного, раньше нагнувшаяся, как бы в горести, над поверженным господином, теперь вытянулась по направлению к барону. Глаза, раньше невидимые, приняли человеческое выражение и налились кровью, а губы очевидно взбешенного коня раздвигались, обнаруживая ряд безобразных зубов.

Поделиться с друзьями: