Не умереть от истины
Шрифт:
— Ну, отчего же! Я всегда обожала Лизу. Но даже, когда она была маленькой, я не завидовала Любаше. В молодости я мечтала только о сыне. Да и Любаша была помешана на тебе.
— Почему ты не родила? У тебя ведь были романы?
— Ах, Сержик! Не береди душу! Это один такой большой грех на всех актрис… Мы боимся потерять лицо, талию, шарм. Правда, теперь молодежь стала смелее, нахальнее, но это ровным счетом ничего не меняет. Ой, взгляни на экран! Я всегда хотела иметь такого сына, как ты… Ты не играешь, ты — живешь. А как я люблю этот твой отрешенный взгляд! — и она снова вперилась в экран. — Жаль, я почти ничего не вижу. Но все отлично помню. Нынешние думают, что можно служить двум идолам: театру и своему ребенку, — она продолжала развивать какую-то давнюю свою мысль. — Театр этого не прощает. Театр принимает избранных.
Сергей не успевал за ее мыслью. Она скакала с предмета на предмет, с оценки одного явления на другое.
— Актриса должна вызывать вожделение в сердцах многочисленной публики — и мужчин, и женщин. А это уже противно Богу.
— Ты заговорила о Боге?
Баба Соня не слушала его.
— Вот ты говоришь о моих романах. Самый волнующий свой роман я пережила в жизни с женщиной. Со зрительницей. Я никогда не видела ее, но получала от нее письма. Тонкие, умные, восхитительные письма. Такой точной оценки, такого понимания природы моего таланта, — а ты ведь знаешь, я гениальная старуха, — такого восторга передо мной не выказал ни один мой любовник, ни один поклонник.
— Баба Соня, ты уверена, что хочешь дальше мне об этом рассказать?
— Вот вы все нынче испорченные, развращенные. Ведь я тебе сказала, что никогда не встречалась с нею. И иногда жалею об этом.
— Но ведь…
— Молчи! Не оскверняй свои уста! — выдохнула старуха.
— Значит, не будем тратить слов. Что ж, я рад, что мы так быстро научились понимать друг друга. Хотя порою искренность запутывает нас куда сильней. Ведь можно во многом признаться, не так ли, но так и не открыть самой главной своей тайны.
— Мы говорим многое, что в данный момент является правдой, — неожиданно согласилась старуха. — Правильной правдой, — зачем-то добавила она.
— Наша честность, наше желание казаться искренними — это лишь завуалированная игра с неправдой, чтобы как можно глубже спрятать наше подсознательное стремление выглядеть прилично в любой ситуации. Получилось не совсем стройно, но деваться-то все равно некуда.
— У тебя особый дар к переворачиванию смыслов. Я ничего не поняла. Нельзя повторить чужой бред. И не надо носиться со своими обидами и несчастьями как с писаной торбой, — грубовато заявила она и снова уперлась взглядом в экран. — Ой, Сержик, до чего же ты здесь хорош! Ты искришься, как бенгальский огонь. Иногда я завидую твоей Машке.
Сергей не стал продолжать разговор. Прихватив свежую «Литературную газету», он удалился в свою комнату. Сколько раз он давал себе слово никогда не пускаться с женщинами в философские разговоры.
Поздно вечером зазвонил телефон. Баба Соня едва доковыляла до него.
— Маша? Какая Маша?.. Ах да, Машенька, ну конечно, Машенька! Я очень рада… Как живу? Да так и живу. День прожит, и слава богу!.. Да, конечно, заходи! Я буду очень рада.
Выглянувший из комнаты Сергей не сводил с нее глаз.
— Чего смотришь?! Да, твоя звонила! Вот никогда не звонила, а сейчас взяла и позвонила. Как почувствовала… Здоровьем моим, понимаешь, интересуется… А ты приуныл, соколик. Да не переживай ты так. Спрячем тебя, законспирируем. Комар носа не подточит. Авось не догадается… Да не трогай ты эту посуду. Я сама утром ее помою. Ах, Сержик, как же ты хорош в этом фильме. Видела бы Любаша… ну и Лиза, разумеется, тоже. А твоя Машка — баба хитрая, чувственная… Боже мой, Сержик, что же ты натворил со своей жизнью? — и она тяжело вздохнула.
Сонечка Залевская родилась в конце девятнадцатого века в семье преуспевающего золотопромышленника. Родилась она на улице Офицерской, ныне Декабристов, в доме, где много позже, в 1912 году, в квартире номер двадцать семь поселился со своей женой, Любовью Менделеевой, Александр Блок. Она помнила его своей угасающей памятью худым и бледным, лишенным воли к жизни — таким он был в свои последние годы. Сама Сонечка была натурой пламенной, мечтала страстно о театре, о незаурядной актерской судьбе. И еще ей очень хотелось, чтобы великий поэт обратил на нее внимание. Она не пропускала ни одного его выступления, дарила цветы, писала восторженные записки. Когда он читал стихи о Прекрасной даме, ей чудилось, что он посвящает их ей. Люба Менделеева рядом с утонченным Блоком казалась
грубой девкой, впрочем, девкой она уже вряд ли могла считаться. Сонечка смутно помнила ее образ. Мать же Блока, жившая по соседству, в квартире номер двадцать три, напротив, запала в память на редкость отчетливо. Ее болезненная любовь к сыну, кажется, и доконала его.Сонечка, сколько себя помнила, всегда была в кого-то влюблена. Сначала в гимназиста, жившего этажом ниже. На нем безукоризненно сидела гимназическая форма, он был дружелюбным малым, с ярким румянцем на щеках и веселым блеском в глазах, всегда улыбался очарованной им соседке. Потом, когда в доме на Офицерской поселился Александр Блок, чувства к нему вытеснили все прочие привязанности. Глядя на его точеный профиль и изящный стан, она ни минуты не сомневалась: перед ней подлинный поэт и непревзойденный гений. Он был бледен, высок, красив в каком-то нечеловеческом смысле: красота его была божественного происхождения. Впрочем, у нее на глазах красота его поблекла, а жизнь завершилась, процедив невнятно все стадии: из кумира женщин и тонких ценителей поэзии он превратился в бесприютного человека с безумным взором, больного, одинокого, не всегда трезвого, а потом он и вовсе покинул этот бренный мир, как будто гибель, которую он всю свою сознательную жизнь страстно призывал в своих творениях, наконец настигла и его.
Неужели его удивительная, невероятно насыщенная жизнь протекала рядом? Теперь в это трудно было поверить.
В разные годы в доме жили артисты оперной труппы Мариинки, музыканты, дирижер Крушевский. Блок мало с ними общался. Но зато любил беседовать с прачкой, швейцаром, старшим дворником. Здесь же проживал и врач Пекилис, славный был человек. Он пытался лечить Блока, поставил свою подпись под заключением о кончине. Он же и рассказал Залевским о том, как бредил, умирая, Блок.
В такой среде Сонечка не могла оставаться в стороне от той насыщенной интеллектуальной жизни, которую вели в большинстве своем жители дома, волей-неволей из разговоров окружающих людей она впитывала в себя любовь к высокому искусству. В семье ее, правда, более сдержанно относились к представителям литературной и театральной богемы, осуждая за иждивенчество, но ради любимой дочери Николай Иванович Залевский зарекся высказывать резкие мысли по поводу некоторых людей и событий. После революции он и вовсе затих, добросовестно сдал большевикам все, что не успел надежно припрятать, незаметно расклеился, стал болеть, видно, душа так и не смогла смириться с потерянным положением.
С тех времен у Сонечки появилось ощущение принадлежности к миру избранных. Театральные студии, в которых она робко играла первые роли, подарили ей чувство общности с замечательными людьми. Потом наступили обнадеживающие времена НЭПа. Она уже была известной, на нее стали ходить. Свеженькая, пышущая здоровьем молодая женщина. Ей стали поклоняться. И даже волна репрессий, которая накрыла страну в более поздние времена, не смыла ее с театральных подмостков. Просто ей всегда хватало благоразумия не кичиться своим буржуазным происхождением, не носить бриллиантов куда не надобно, не кричать повсюду о сестре-итальянке, не делать громких политических заявлений. Она играла в новых пьесах, воспевающих новую действительность, столь же правдиво и талантливо, сколь правдиво и талантливо блистала когда-то в спектаклях, воспроизводивших дворянскую жизнь. По вечерам, после премьер, она принимала в своем доме высоких гостей, чья дружба была самой надежной защитой…
Потом, в сорок первом, была эвакуация в Ташкент, где вся театральная братия как будто замерла, закуклилась в ожидании возвращения к прежней устоявшейся жизни. Когда же ее земляки после войны хлынули в благословенный Ленинград, она, одна из немногих, получила назад свою любимую квартиру на улице Офицерской, ныне Декабристов, правда, в несколько урезанном виде, но все-таки это была квартира, а не жалкая комната в тесной коммуналке. Старела она со вкусом, всегда окруженная воздыхателями и почитателями ее добротного таланта. Со временем стала реже менять мужей. Последний, Николай, вообще задержался надолго. Но вот уже девятнадцать лет жила она в полном одиночестве. Впрочем, всегда готовая к самому главному событию своей жизни. И вовсе не обязательно это должен был быть уход в мир иной. Просто ей по-прежнему было чрезвычайно интересно жить. Последний год она была занята исключительно судьбой Франчески.