Не умереть от истины
Шрифт:
Во время очередного спектакля «Горе от ума», впрочем, в тот роковой день он стал для нее последним, она почувствовала себя неважно прямо на сцене. Ей было жарко, кружилась голова. Она решила, что это от голода. Поначалу ее не насторожил даже тот факт, что жарко было ей одной. Актеры играли в теплых пальто, тонкие струйки пара поднимались вверх при каждом глубоком выдохе. У Фамусова из шарфа, кольцами намотанного на шею, торчал один лишь нос, редкие зрители в зале шикали: актера совершенно не было слышно.
После спектакля Соня ждала Петра Константиныча в комнате, приспособленной под гримерку, а он все не шел. Тогда она, превозмогая чудовищную усталость, вдруг свалившуюся на нее, подалась к своему Пете, толкнула с трудом дверь — он сидел напротив Стефки Мещерской, держал ее руки в своих, заглядывал искательно в глаза.
— Ах, Соня! Это ты! Ты
Соня не произнесла ни слова, лишь хлопнула дверью, насколько хватило сил, зашатавшись от гнева и бессилия. Тут же схватилась за перила лестницы, чтобы не рухнуть, да так и выбралась, цепляясь за перила, на мороз. Закоченевший извозчик со своей клячей был рад любой работенке. Он-то и доставил Соню, правда, не слишком прытко, до Офицерской улицы.
В тот день она свалилась в горячечном тифу. У нее начался бред, он продолжался несколько дней, Соня потеряла им счет. Обрывками она явственно видела лицо Якушина, своего давнего страстного поклонника, он что-то бормотал себе под нос про доктора, про лекарства. И — испарился. Словно не он, а его туманный призрак навестил больную актрису. Однако вскоре пришел доктор, это был Пеликис, добрейшей души человек, в минувшем году безуспешно лечивший Блока. Потом стала забегать Палашка, дворника старшая дочь, она приносила ей еду, ужасную на вкус, но, по-видимому, очень питательную; это, вероятно, Соню и спасло. Позже она вспоминала, как краснощекая Палашка стягивала с нее мокрую рубашку, пропитанную тифозным потом, меняла постельное белье, отделанное ручным кружевом, все это собрала в узел, потом, немного подумав, бросила в него лучшее Сонино платье, крепко все перевязала и вынесла вон. Больше Соня никогда не видела ни своей рубашки из тончайшего батиста, ни французского платья. Палашка вынянчила ее, вытащила, можно сказать, с того света. И все события последнего перед болезнью дня: пятнистый жар, головокружение, самодовольное лицо Стефки, измена Петра Константиныча, бегство Якушина из ее дома — все перемешалось в охваченном болью и горечью сознании, скрутилось в тугой узел. И само собой вызрело жесткое решение: пусть она умрет от голода, холода, болезней, но никогда больше она не поставит свою жизнь в зависимость от чувств даже самого идеального на свете мужчины. Нет, она не собиралась вовсе отказываться от отношений с представителями сильной половины, просто теперь она знала, что никакое, даже самое сильное чувство гроша ломаного не стоит перед лицом смерти и что только она сама в ответе за свою ничтожную жизнь. Палашке она отдала золотое колечко с маленьким бриллиантом, подарок отца в день ее шестнадцатилетия.
С того памятного дня Сонечка стала играть чувствами мужчин подобно тому, как в безветрие набегающая морская волна кокетливо перебирает прибрежную гальку. Надо отметить, что занятие это доставляло ей в молодости немало приятных минут. Чувствовать безграничную власть над мужчинами — не это ли еще одно доказательство того, что она не только не погибла в тот страшный день, валяясь в тифозном бреду, покинутая и преданная теми, кто ей когда-то истово поклонялся, не погибла не только физически, но и вышла из всей этой передряги с чувством морального превосходства, неуязвимости и абсолютной свободы от каких бы то ни было привязанностей. Отныне ей решать, кто имеет право к ней приблизиться, а кому такого счастья не видать вовек. Слишком дорогую цену она заплатила за свою свободу.
— Сержик, я нашла одну записочку — из тех, о которых тебе говорила. От моей поклонницы — той, с которой я так и не встретилась ни разу.
Старуха много говорила, она не давала ему сосредоточиться на чем-то главном.
— Может, ты ее придумала, свою глупую поклонницу, ты ведь известная фантазерка. Сама и записку сочинила.
Баба Соня пропустила фразу мимо ушей.
— Вот! «Я люблю ваши глаза — они расскажут больше о страданиях вашей души, нежели ваши неповторимые руки. Так смотреть — отрешенно и сосредоточенно одновременно, — словно вы одна знаете истину, могут только ваши глаза. Актрисы трагического мироощущения, подобные вам, всегда ценились на вес золота. Сегодня, впрочем, как и всегда, вы были чуть- чуть отдельной, и вся эта то вялая, то беснующаяся камарилья вокруг лишь оттенила вашу инаковость, вашу принадлежность миру высоких и сильных чувств. Мне, как всегда, хотелось воспарить над залом, чтобы не пропустить ни одной детали, чтобы в полной мере насладиться каждой
вашей интонацией. Вы умеете гениально держать зал». Ну, и так далее. Не буду тебя утомлять.— И вы никогда не искали с ней встречи? — Он не заметил, как снова перешел на «вы».
— Нет!
— Что ж, воля ваша. Вот только умный зритель — редкий бриллиант.
— Что это мы все о бриллиантах, Сержик! Сдается мне, ты разлюбил театр.
— Разлюбил, баба Соня! Еще как разлюбил!
— И с этого начался твой внутренний разлад? — она осторожно заглянула ему в глаза. Проницательная старуха.
— Возможно. Я не мог смириться с тем, как мой театр все рвут на части. Эти огненно-алчные Карабасы-Барабасы. А мы лишь хлопаем деревянными ушами.
— Сержик, но ведь все то же происходит с нами… время от времени… в масштабах страны…
— Баба Соня, не утешай. Я для себя давно осознал одну безрадостную истину: успех актера в огромной степени зависит от способности вступать в интимные отношения с теми, кто руководит процессом. Я говорю, разумеется, о душе, хотя не исключаю и прочего. Наверно, неправильно проводить какие-то аналогии между актерством и самой древней профессией, но, ей богу, у них очень много общего. Баба Соня, я потерял веру в разумное устройство мира.
— Ах, милый мой мальчик! Если бы ты только знал, как много раз я теряла эту веру. А она возрождалась вновь. Может быть, все дело в том, что не было в твоей жизни настоящей женщины? Мне сегодня попалась заметка о тибетской медицине, о всяких там снадобьях и зельях. Помнится, что-то там было о сушеном цветке эдельвейса, который надо собирать в сентябре- октябре, не раньше и не позже, сушить его, потом дать истлеть на огне и прикладывать к больным местам, и боль обязательно уйдет. Сдается мне, все твои женщины сорваны до срока, и потому боль твоя не уходит.
— Это все слова, баба Соня, красивые слова и только, — поморщился Сергей.
— Я вижу, ты хочешь заразить меня своим нигилизмом. А между тем, я берусь утверждать: жизнь — капризная, коварная, беспощадная, чудовищная штука, но и тонкая, совершенная, изысканная и восхитительная в то же время, — торжественно подвела черту баба Соня.
В Ташкенте, в эвакуации, Софья Николаевна пережила одну из самых сильных своих влюбленностей. Молодость осталась в довоенном прошлом, в прошлое ушли утомившие ее браки. И вот теперь в этом городе, где царило воистину вавилонское столпотворение, где с легкостью рушились былые привязанности и так же легко возникали новые, ибо никто не знал, что будет с ними со всеми завтра, Сонечка влюбилась самым роковым образом. Ей было слегка за сорок, и надеяться по большому счету было не на что.
Ее приютила большая армянская семья, выделила комнату на втором этаже с окном, выходившим на узкую улочку, затененную разросшимися чинарами. Приняли ее достаточно гостеприимно, вскоре она и вовсе стала членом семьи, ибо выразила готовность обучать музыке двух хозяйских дочерей, девочек живых, смышленых, в меру одаренных. Чуть позже она стала преподавать им французский, что произвело на армянина прямо-таки гипнотическое воздействие. За это ей позволили столоваться вместе с семьей, никогда не обходили аппетитным кусочком курятины, если случался семейный праздник, горячей лепешкой с глотком настоящего вина.
Впрочем, Сонечка вряд ли бы пропала и без хозяйских разносолов, к тому же весьма скромных ввиду военного времени. Она привезла из Ленинграда кое-что из своих драгоценностей, из тех, что решила все-таки не оставлять с основной коллекцией в полости за изразцовой печью, в опустевшем доме, на набережной реки Пряжки, ибо вовсе не была уверена, что найдет их вновь, когда вернется, да и вопрос еще — вернется ли. К счастью, прихваченные в спешке драгоценности ушли не слишком быстро, главным образом, на покупку соболиной шубки, так как убегала она налегке, с одним чемоданчиком в руках, что сообразила в спешке бросить в его худую утробу, с тем и прибыла на железнодорожную станцию «Ташкент». В первый же месяц Сонечка прикупила себе два теплых платья, несколько блузок из креп-жоржета и пару абсолютно новых ботиков. Все это благополучно перекочевало в гардероб из чемоданов приятельниц, которым меньше повезло с обустройством, да и французский знали не многие. Они были рады удружить Сонечке, лишь бы их голодные дети не забыли вкус молока и настоящего ржаного хлеба. Остальное, в том числе и великолепные ботики, было удачно выменяно на блошином рынке. Но главное, Сонечка помнила всегда, там, на Офицерской, в тайнике, покоится ее неприкосновенный запас, гарант ее безбедной жизни в будущем.