Небо остается...
Шрифт:
В прачечную вошел капо, что привел сюда кровельщика, сердите надвинул на брови серую кубанку:
— Хватит с бабами язык чесать! Айда!
Оля побрела к своему котлу. Ей представилось: сидят они с Анатолием в степи, под Сталинградом, на бруствере огневой позиции. Пахнет остывающей землей, травами. Анатолий осторожно взял Олину ладонь в свою…
— Ты веришь мне? — спросил он.
— Верю, — чуть слышно ответила Оля.
— Это настоящее… Как в «Гранатовом браслете»…
Оля доверчиво положила голову Анатолию на плечо. Пальцы ее несмело притронулись к его губам, волосам.
— Верю, — повторила
Где-то недалеко урчали немецкие танки. На Сталинград шли с тяжелым гулом бомбардировщики. Ночное небо прошивали цветные трассирующие пули.
Было ли все это? Неужели он ее до сих пор любит? Или все же повстречал кого-нибудь лучше…
В кабинете гауптштурмфюрера Гротке горит камин, переливается хрусталем люстра, казалось бы навечно повешены ковры, оленьи рога. У стены подремывает отливающее бордовым лаком пианино. На подоконнике в кремовых горшочках цветут пеларгонии.
Большое окно кабинета выходит на пустырь, и можно не мозолить себе глаза видом плетущихся скелетов, которые приносят только хлопоты.
Гротке, сидя у стола в кресле, поскребывает пальцами вытатуированные у виска маленькие буквы SS — дань юности увлечению нацизмом.
Во дворе раздались крики: «Люфт! Люфт! (Воздух! Воздух!)». Гротке застегнул черную, подбитую мехом шинель, плотнее насунул меховую шапку и вышел на крыльцо.
Из туч вывалился самолет с красными звездами, сделал круг над лагерем. Проклятые скелеты закричали: «Наши!», «Виват!», «Рот фронт!», кинулись обниматься. Вверх полетели платки, рукавицы. Волкодав в страхе прижался головой к порогу. «Надо всех их отправить на „черный транспорт“», — подумал Гротке, имея в виду крематорий.
Узники догадывались о приближении советских войск по тому, что нацисты перестали впрягать в сани людей, в бурде появилась черная картошка, ауфзеерки реже пускали в ход плеть, запасались гражданской одеждой и нарукавными повязками с красным крестом.
Охранников, кто помоложе, отправляли на фронт, заменяли пожилыми, калечными.
Вести с фронта доходили через подпольный комитет, от мужчин соседнего лагеря на общих работах. Кто-то в канцелярии вычитывал их из газет, кто-то подслушивал радио, разговоры эсэсовцев.
Когда узнавали о событиях на Курской дуге, в Польше, Прибалтике, появлялась надежда остаться в живых. Узники суеверно глушили ее, с тоской поглядывая на густой дым, бесконечно тянувшийся из трубы крематория, на желтый пепел, боясь преждевременной радостью спугнуть приближение воли.
Краснозвездный самолет особенно всколыхнул надежду.
Но у бараков появились бочки со смолой — наверно, немцы будут поджигать. Пошли слухи, что всех уничтожат отравленной водой, подсыпят в пищу цианистый калий…
…Гауптштурмфюрер Гротке получил предписание Гиммлера эвакуировать лагерь. В тот же день Гротке отправил свою семью к тетушке в поместье под Бременом, засинил наколки на виске и принялся энергично выполнять приказ.
В лагере запахло жженой резиной — сжигали машины без горючего, заметая следы, спешно зарывали трупы.
На последнем аппеле Кифер отлаяла неимоверно длинную для нее речь:
— По плану фюрера выпрямляется линия фронта. Великая Германия не может допустить, чтобы вы погибли. Она заботится даже о таких преступницах.
Всех эвакуируют в глубь страны. Кто проявит неблагодарность и попытается остаться в лагере, — ауфзеерка стиснула кнут и выставила руку перед собой, — расстрел!..Ликвидация лагеря длилась почти неделю. Оля оказалась в самой последней колонне угоняемых. Вместе со всеми она поплелась к воротам лагеря. Под бронзовым орлом три немца окунали толстые щетки в ведра и на спине каждой ставили белые масляные кресты.
Со стороны бараков доносились выстрелы, там эсэсовцы расстреливали пытавшихся спрятаться.
Играло на весь лагерь радио. Под звон колоколов передавали песню: «Такая тишина, и повсюду горят свечи».
Худенькая, с желтым восковым лицом, девушка из канцелярии говорила в колонне, что своими глазами читала телеграмму Гиммлера: «Ни один узник не должен попасть живым в руки врага».
Галя зашептала Оле:
— Посадят на баржи и утопят… Или в пути всех порешат…
По заснеженной дороге колонны двинулись на запад. Вдали за спиной виднелось зарево пожарищ. Шелестя, пролетали над головой снаряды, рвались где-то впереди.
Тянулись немцы-беженцы, тащили детские коляски, тачки, санки, загруженные узлами, рюкзаками, мешками, чемоданами. На одном возу поверх тюфяка стояла клетка с белыми кудахчущими курами; следом лениво вышагивала холеная корова на привязи.
Заключенная, без зубов, с вытекшим глазом, крикнула, подняв скрюченную руку:
— Хайль Гитлер!
Никто из беженцев ей не ответил.
Над толпой низко пролетел самолет с красными звездами, исчез, в той стороне, откуда доносился орудийный гул.
Оля с трудом передвигала ноги в деревянных шлерах, снег набился в них. Голова ее обвязана тряпкой, на плечи поверх полосатого платья наброшено серое одеяло, сбоку на бечевке болтается алюминиевая кружка. Порывы сырого ветра покачивают Олю и Толика, которого она тянет за руку.
Позади то и дело раздаются крики: «Stehe auf! (Вставай!)» и выстрелы. На санях с колокольцами едет фернихтунгскоманда, пристреливает отстающих, даже тех, кто останавливается подтянуть чулок. Осатанело лают собаки.
«Надо идти, надо идти», — заставляет себя передвигать ноги Оля. Они задубели, стали частью колодок. Скорее всего, гонят на смерть.
— Вперед! Шагать! — кричат конвоиры. — Темпо!
«Не упасть, дойти». Но куда? И зачем? Что может дать ей жизнь? Сын волочился по земле, тряпки на ногах его развязались. Оля взяла его на руки. Мальчик плохо рос, часто болел, был тихим, забитым. Глаза глядели недоверчиво, и в них застыла недетская скорбь. Когда при нем били мать, Толик обхватывал ее колени, словно стараясь оградить, защитить собой. Он никогда ничего не просил, даже если очень хотел есть, лить, будто понимая, что не мать виновата в его лишениях.
Оля крепче прижала Толика к себе. Силы совсем покидали ее. А может быть, выйти из колонны, лечь, и тебя убьют, и кончатся муки? Но разве поступили бы так Надя, Ядвига?
Галя отняла у Оли ребенка:
— Дай я понесу…
Женя позади прошептала:
— Крепись, наши идут.
Колонна заночевала в ложбине. Оля, с помощью Жени, попала в длинный хлев. Сидя на старой соломе, дрожа от холода, Оля дала ребенку сохраненный кусочек хлеба, и, прильнув друг к другу, они задремали.