Небо остается...
Шрифт:
Она по-мужски сплюнула сквозь зубы и, косолапя, отошла.
После аппеля выдали гемюзу — баланду из вареной брюквы, и коротконогая бригадирша-капо погнала их команду по Лагерштрассе на работу.
…Оля видела, как тащили бочку с нечистотами женщины, впряженные в повозку. Две другие, в брезентовых рукавицах, забрасывали трупы из штабелей в кузов машины. Молодой немец в черной форме и очках, врезавшись на велосипеде в толпу женщин, сбил с ног старуху и, весело захохотав, покатил дальше. Проехал по лагерю какой-то важный эсэсовец на мотоцикле, — с волкодавом в коляске.
Команде,
Нагрузив тачку, Скворцова начала опускаться по сходням, но у самого перрона тачка вильнула, накренилась, и немного леска просыпалось. Немедленно рядом очутилась высокая молодая ауфзеерка с совиными глазами, хлестнула Олю плетью.
— Нихтснутц! (Ничтожество!)
Овчарка положила Скворцовой на плечи лапы и жарко задышала в лицо, ожидая команду «Фас!», чтобы загрызть.
— Ральф, фу! — отозвала эсэсовка собаку, и та неохотно сняла лапы.
— Шнель! Грязная тварь! Дерьмо!
Оля вцепилась в скользкие ручки и, пошатываясь, покатила тачку дальше; от напряжения что-то будто лопнуло в горле, ломило плечи.
Еще учась в школе, она видела в учебнике по истории картинку: на какой-то стройке бородатые, в рубищах крепостные катят по доскам тачки, а надсмотрщик бьет палкой одного из них. Здесь все было так же, только возле ауфзеерок и капо — стояли еще и овчарки.
К концу дня Скворцова настолько выбилась из сил, что на полдороге остановилась, ожидая, что вот сейчас натравят на нее овчарку. Но подъехала Надя. Она незаметно оставила свою пустую тачку, а сама потащила дальше Олину.
Когда, разбитые, обессиленные, они возвратились в блок, Надя прошептала Оле:
— Все равно сбегу… А не удастся — брошусь на проволоку. Лучше так, чем работать на фашистов.
В окно видна была стена, из нее выступали каменные опоры — с белыми изоляторами, похожими на голубей.
В блок вошла Анель:
— Номер 13868 в шрайбштубу!
Надя посмотрела на свой номер, нашитый на левой стороне груди, рядом с красным треугольником и буквой Р.
— Это меня, — она пошла к двери.
— В канцелярию вызвали, — пояснила Ядвига.
— Зачем? — тревожно опросила Оля.
— Ничего добжего не жди. Кем она прежде была?
— Летчицей.
— Втэды не вернется, — угрюмо сказала Ядвига, — забьют…
Дни поплелись для Оли в однообразии жестокостей, голода, непосильного труда. Месяц тянулся мучительным годом.
Ее избивали на торфяных разработках, в бараке, на плацу пинали ногами. Недавно два часа продержали на коленях в грязи за то, что недостаточно быстро вышла на аппель.
Вся эта свора: ауфзеерки, блоковые, их помощницы-штубовые, десятницы-анвайзерки, бригадирши-капо — вся эта свора кричала, материлась, сажала в земляной бункер с крысами, угрожала оставить «оне фрессен» (без жратвы), бросалась с палками, резиновыми шлангами, набитыми песком, плетками: не так завязан платок, не так посмотрела, посмела мешок-платье подпоясать…
выпила глоток воды, не вылизала миску… Били ради собственного удовольствия, чтобы человек чувствовал себя скотом. Заставляли руками выгребать нечистоты из ямы в бочки…Каждый день хефтлингов, как звали заключенных, отправляли в крематорий. Черный сладковатый дым пропитывал одежду, мысли Оли, мрачной тенью нависал над лагерем. Каждый час мог быть последним для нее.
К Оле приходило отупление безысходности, безнадежности, и теперь она уже безразлично глядела на штабеля голых трупов с номерами, выведенными синей краской.
На этот раз Скворцова целый день месила ногами глину на кирпичном заводе. Возвращались под вечер. Загорались в небе равнодушные звезды. Остервенело кричали вороны на голых деревьях. Возле угловой вышки с часовым, будто висящим в воздухе в широком караульном мантеле, браво играл марш Вагнера лагерный женский оркестр. Снег не таял на медных трубах.
…Вяло съев кусочек хлеба с опилками, запив его кружкой желудевого кофе, Оля прилегла в оцепенении. Уже давно прокричала Анель: «Lagerruhe! (Отбой!)»— а она все полудремала. Но вдруг, словно от толчка, открыла глаза и похолодела при страшной мысли: «Да ведь я беременна». Сомнений быть не могло, это именно так.
Ужас овладел ею.
…Теперь Оля не замечала ничего, что происходило в лагере. Ее неотступно преследовала мысль: надо убить себя и его. Себя и ненавистного его. Другого выхода нет.
Муки физические — чирьи по телу, гнойные нарывы между пальцами, побои — были ничем сравнительно с нестерпимой мыслью о том, что происходило с ней.
О прошлой жизни — школьной, акмолинской, под кровом родителей, армейской — Оля старалась не думать, чтобы не растравлять еще больше душевные раны. Да и была ли та жизнь?
Испоганенная насилием, она презирала себя, своё тело. Лишь иногда вдруг возникал образ Анатолия, но в таких случаях Оля испуганно отодвигала это видение, запрещала себе воспоминание, как святотатство.
С кирпичного завода Оля вынесла веревку, обвязав ею себя под одеждой.
…Утром, когда все вышли строиться в рабочие команды, Оля осталась в пустом бараке, спряталась на верхней полке, потом достала из-под матраца веревку, неумело сделала петлю, другой конец веревки привязала, к балке. Став на край второй полки, сунула голову в петлю и прыгнула.
Ядвига, все последнее время с тревогой наблюдавшая за Скворцовой, сейчас была встревожена ее отсутствием и, боясь, что Оле достанется, побежала в барак. Увидя висящую Олю, Ядвига вскликнула:
— Матка бозка! Цо щ ты зробила, дядецко?
Подскочила к Скворцовой, приподняла ее худенькое тело, освободила горло от петли, положила Олю на жесткие нары, припав ухом к ее груди, убедилась, что она жива, развязала и спрятала веревку. Присев рядом с Олей, поглаживая ее голову короткопалой рукой, по-матерински зашептала:
— Езус Мария! Вырвамы ще з тэго пекла, вырвамы, а вражин пшивешам!
У Ядвиги не было своих детей, и эту девочку ей было по-матерински жаль. Что надумала, несмышленыш!