Неформат
Шрифт:
допуски.
– Да, это всегда бодяга… – раздумчиво протянул Жора. – Он сейчас на каком курсе? На
четвёртом? А всю эту секретность когда оформляют?
Ляля нетерпеливо пожала плечами:
– На пятом, кажется. Говорил, что его курсовую за четвёртый курс засчитали как диплом.
Так что в институте ему уже особенно нечего делать. Просто ждёт выпуска, а пока что-то
изобретает мудрёное.
– Знаешь, пригласи-ка к нам в гости твоего конструктора. Он не застенчивый? Компании не
дичится?
– Нет, он вполне
она, про себя удивившись, насколько эта ложь близка к истине.
Жора широко улыбнулся и сказал с наигранным вздохом облегчения:
– Слава богу, гора с плеч! Обойдёмся без Дон Гуанов. Это во мне корни взыграли. «Что за
комиссия, Создатель, быть взрослой дочери отцом!» – продекламировал он с виноватой улыбкой.
– Но насчёт секретности надо уточнить, и не откладывая, – добавил он, становясь вполне
серьёзным, – я сам наведу справки через наших кадровиков. Сословность, черт её подери – всё
возвращается на круги своя! Как до семнадцатого года: из мещан, из дворян, из купцов. И знаете,
– он обращался уже и к Валентине, и к дочери, – с каждым годом, по-моему, эти ветры крепчать
будут. Секретность, «почтовые ящики» – их сейчас как грибов после дождя. Попадёшь туда –
обратной дороги нет. В Болгарию по турпутёвке не выпустят до смерти. А если не секретность – то
пятый пункт заедает. Причём, не только детей Сиона. Что-то не видно в последнее время притока
туркестанцев или кавказцев в номенклатуру. Не говоря уже о прибалтах. Сегодня с генштабистами
встречался – к визиту Никсона готовят информацию по стратегическому оружию. Рассказали
армейский анекдот: «Может ли сын полковника стать полковником? Ответ – конечно может. А
может ли он стать генералом? Конечно нет, ведь у генерала есть свой собственный сын».
Вот так и живём. Да и у нас в МИДе то же самое – по крайней мере, если брать
номенклатуру по странам так называемого «первого мира». Чувство хорошего тона, а пуще того –
дипломатическая сдержанность не позволили мне ответить генштабистам нашей мидовской
остротой. Помните цитату из Островского? Того, который Павка Корчагин? Про жизнь: «Она даётся
человеку один раз…»
Жора замолк, жена и дочь, как по команде, вопросительно посмотрели на него. Жора,
тонко улыбаясь своей восточной улыбкой, проворковал вполголоса:
– Меняем одну-единственную букву, и… вуаля! Как меняется смысл! Итак, жизнь даётся
человеку один раз, и нужно прожить её там, чтобы не было мучительно больно за бесцельно
прожитые годы… Далее – по тексту! Так что приглашай сюда своего авиаконструктора – предмет и
дум, и грёз, этсетера… – завершил он вполне серьёзно.
– Но, ара, у меня никаких серьёзных намерений нет! – Ляля говорила всё убедительнее.
Постельные утехи – дальше этого её планы пока не шли, а легализация его визитов к ним домой
была только что
достигнута.Жора проницательно посмотрел на дочь:
– А если они появятся? Так что зови на выходной, когда мы оба с матерью дома.
Глава 7
«Любовь и честь… на этом свете есть»
Чем ближе она оказывалась, та назначенная пятница, тем больше Ляля нервничала, хотя
видимой причины не имелось. Ей вдруг стало казаться, что идея познакомить его с родителями –
даром что она сама её и выносила – или безумна, или как минимум не ко времени. А может, она
впервые посмотрела на себя и, что ещё существеннее, на своих родителей со стороны, как бы его
взором?
Конечно, это было совсем не то, что раньше, когда она девчонкой, забравшись с ногами в
отцовское кресло, обитое мягкой бордовой кожей, разглядывала семейный альбом с
фотографиями. Ляле всегда нравилось трогать эти снимки, сделанные на плотной, матовой
фотобумаге («Бромпортрет», кажется?) – да к тому же крупного формата, так что один снимок
занимал целиком площадь всего альбомного листа; Жора не признавал сиротский размер 9х12,
победительно заявляя, что экономить можно на всём, кроме материальной памяти о былой
жизни. На тех фотографиях отец неизменно хранил умное, с восточной хитринкой выражение
лица, а мать всегда улыбалась лёгкой, как бы вполсилы улыбкой – и Ляле всё время чудилось, что
фотокарточку слишком рано извлекли из проявителя и что, подержи неведомый лаборант бумагу
в растворе проявителя чуть дольше, – улыбка на лице Валентины получилась бы шире, теплее и
душевнее. Но жизнь, этот странный уличный фотограф, снова и снова слишком скоро вынимала
этот незавершённый, полупроявленный образ её матери из ванночки с прозрачной жидкостью,
резко отдающей химикатами, и Ляля, в который раз досадливо передёрнув плечами, торопилась
оторваться от этого несовершенного лика и с удовольствием впивалась глазами в другие снимки,
где сама она, хохоча во весь рот, ещё дошкольницей, с длинными чёрными волосами, восседала
на шее у отца.
Повзрослев, она даже изобрела для себя рабочую метафору того, что стояло за
фотографическим образом каждого из них. Мать – это всегда символ туманного росистого утра,
прохладно-спокойного и как бы томящегося в ожидании восхода с востока яркого, жаркого
солнца. Отец, напротив, образ прошедшего, но ещё не завершённого дня, исполненного
сознанием всего, что успело случиться – летний тёплый луг на закате, излучина широкой,
респектабельной, уверенной в своём течении реки, быть может заслужившей даже упоминания
на страницах школьного учебника по истории в связи с древними битвами или прочими
пертурбациями в жизни человечества. И, наконец, она сама, Ляля, как жаркий, знойный полдень с
громким пением птиц в ослепительной вышине безоблачного летнего неба.