Нефть
Шрифт:
И вот, несмотря на все это, я с самого начала интуитивно чувствовал в ней некую таинственную существенность.
Я даже одно время думал, что ей однажды приснился сон, в котором ей снилось что-то, и когда это что-то, наконец, смялось и приостановилось, она заснула, и там — во втором вложенном сне — нечто вновь развернулось в медленное событие, и оно, длясь, ей продолжало сниться, сниться до тех пор, пока она не очнулась во сне от второго, скрытого тканью сна сна, и вот тогда-то она и совершила оплошность, приняв это за настоящее пробуждение, за возрождение подлинной яви, — да так — в первом сне — навсегда и осталась.
Мне довольно рано удалось разобраться — в чем здесь, собственно, дело. Хотя поначалу, в детстве, я, случалось, до слез обижался на ее странности. Например, она могла меня, ребенка, развлекать день напролет, вдруг вывозя на пляж в Шихово, и со мною — наплававшимся до будоражащей сладкой нежности в теле — гулять по бесконечной набережной, разрешая
В пожилом возрасте у нее появилось нечто вроде мании преследования, невероятной подозрительности. Те вещи, которые она по рассеянности теряет, или только месторождение которых забывает, она уверенно считает украденными. Например, за эти три недели я трижды крал у нее кошелек с пенсией и однажды какое-то свидетельство, а также дважды совершал чуть меньший грех — куда-то утаскивая „Степь“, — текст которой, кстати, она и так знает чуть не весь наизусть, и текучие цитаты откуда нередко — произвольно, в виде бреда — вставляет в свою пущенную поверх собеседника речь.
Часто взгляд ее вдруг соскальзывает с оси сообщения, и она, отворачиваясь, но продолжая говорить, медленно, как во сне, отправляется в неведомые свояси, и вы внезапно понимаете, что все это до сих пор было предназначено совсем не вам, и даже не ей самой, но никому вообще, и было только звуком, речью, выборматывающей, заклинающей ее болезнь — ничто.
Потому она и подслушивает: не столько любопытства ради, сколько недоумевая, что никак не отыскивается искомое и что, возможно, от нее просто скрывают причину ее беспамятства, где-то прячут по разговорам, которые при таком подходе оборачиваются заговорами.
Вот и сейчас, повиснув на растяжках выбора между двумя направлениями, или, возможно, их попросту позабыв (куда же податься, вправо или влево, которых нет?!), она заговаривает эту пропасть решения следующим образом:
— Я, Глебушка, на самом деле в уборную направлялась, да вот конфуз какой вышел — потерялась. Подозреваю, вы с папой снова зеркало в тот конец прихожей перевесили, я ведь просила вас оставить его в покое, оно же путает меня: по ходу повернуть уже следовало, а я все еще напрямик с непривычки норовлю, вот и шишку вчера себе набила, да и сейчас то же б случилось, если б не почуяла сквозняк от балконной двери. Ты зачем ее привел? На что она тебе? Ты хотя бы уж вымыл ее, что ли, прежде чем спать укладывать — белье только пятками замарает, кипятить придется, просто стиркой теплой не обойтись, папу же мне лишний раз не хочется беспокоить, а сама я таз на плиту уже и не поставлю. А зеркало вы с папой завтра непременно перевесьте, с зеркалом вы безобразить бросьте. Это, Глебушка, мой дом, вам не след в нем хозяйничать. Я и так всю дорогу путаюсь, куда что положила и откуда что взять следует. Случается, и не положила еще вовсе, а про себя затвердив, что вот, положила я это свидетельство в верхний ящик комода, оттуда и брать надо, и вот не положив-таки, там же и ищу беспрестанно, все перерыла — а нету, да потом хвать, а оно в кармане халата и лежало все время, а я уж чего только, грешная, не передумала! Ты ее все же с собой не бери. С Фонаревыми она тебе не помощник. Зачем ты эту профурсетку дикую таскать с собой будешь, брось ее, завтра же выпусти. Что за бесполезная жалость?! симулянтикус натураликус, а не сиротское несчастье. Ты ее расспроси, расспроси хорошенько — сразу убедишься, что лжет, как отпетая. А с Фонаревыми будь осторожен. Мы всегда с ними осторожничали, там злое водится. А сейчас спать шагом марш, да не забудь только вымыть ее хорошенько, полотенце чистое в ванной есть — голубое. Кассы в девять часов открываются. Чтобы к открытию не последним поспеть — смотри, не проспи, на завтрак от ужина демьянка жареная осталась, я ее в холодильник убрала, еще яйцо сварить себе можешь. Покойной ночи, милый. Завтра, пожалуйста, помоги папе зеркало перевесить. Сделайте непременно, сил моих нет кутерьму эту всю вынести. Одно помни, что никогда ни в чем ты уверен быть не можешь. Как только уверишься, как станешь в уверенности своей неподвижен, так считай, что в прицел тебя и поймали, и уязвимость твоя вся — как на ладони. Где же я полотенце-то голубое сушиться вывесила? На
балконе ему висеть полагается, а не где-нибудь в кладовке. Случается, вовсе еще и не затвердив про себя — куда, а туда уже положила, и позже запомнила я это полотенце на балконе на веревке, и что оттуда и брать надо, но вот не запомнив-таки, там уже и не ищу, все в памяти перерыла — а нету, да потом наверняка обнаружится, что оно там и висело все время, а чего уж я только про него не думаю!..Речь ее, обратив ко мне только первые фразы, бродила все это время по дому. То приближалась из удаления, то — еле слышна — вытекала из ближайших сумерек интерьера. Отвернувшись и спросив „Ты зачем ее привел?“ — Циля отправилась медленной невидимкой в круговое плавание, пристукивая одной из босоножек — той, у которой (я заметил утром) надорвался задник. Словно боясь вспугнуть лунатика, я прислушивался затаив дыхание, — до тех пор, пока она наконец не скрылась в своей комнате: скрылась — неверно, но стала неслышной ее речь и хромый шаг, так как Циля превратилась, погаснув, в невнятное бормотание, теперь перемежавшееся зевками и вздохами.
Покуда речь ее блуждала, я тоже не оставался неподвижен. Хотя, если вслушиваешься, то замираешь. Но звук, обидно скрадывая юродивый смысл, неумолимо ускользал временами, и мне пришлось, ущипнув себя за запястье, на ощупь двинуться в темноте, медленно пеленгуя ее речь, пока она совсем не пропала в неразличимости.
Исчезновение Цили застало меня в гостиной. Дверь на балкон была приоткрыта, штора отдернута: я стоял на трапециевидной пластине лунного света.
Плотная духота. Комариный зуд, как налет штурмовика на бреющем, внезапно возникал из тревожной темноты у лица, противно приближаясь по спирали слуха.
Я вышел на балкон. Соседский кот метнулся в виноградной листве и мягко спрыгнул на чугунные ступеньки. Она спала разметавшись. Я подумал, что не знаю ее имени. Нет названия — нет предмета. Мне почему-то стало беспокойно.
Милейший подбородок. Серебристый пушок над приоткрытой чуть припухлой губой. И у виска.
Отыскав в глубине темноты кладовку, я вытянул из нее подстилку из мягкого пластика (я всегда предпочитаю спать на полу, особенно здесь, в Баку, где страшная жара, и тонкий воздуха слой у пола в безветрии самый прохладный — „пенку“ я стянул на время у брата: он таскает ее с собой иногда на пляж и всегда берет, отправляясь в поход в Набрань), простыню и подушку. Разложил и постелил у балконной двери, где только и возможен сквозняк, дуновения которого я, высушенный бессонницей, буду ловить, мучительно извиваясь, каждым лоскутиком кожи весь остаток ночи. Так рыба, выброшенная на песок, обессилев, напряженно тянется к достигшей струйке особенно сильной волны.
Спустя что-то долгое-долгое я стал забываться, мечась внутри каких-то вложенных желтых зеленых розовых синих квадратов, которые лопались как мыльные пузыри, как только я оказывался внутри одного из, тут же обнаруживая следующий, вложением которого он был.
Мучение состояло в том, что я никак не мог удержаться в квадрате: как я ни силился, предыдущий, не поддаваясь оглядке, легко выскальзывал из-под сознания куда-то вниз, но прежде содержание его стремительно разжижалось, и только эту стремительность и можно было еще удержать до того, как объем очередного квадрата не лопнет, добавившись к пустоте.
Я — как бы сам пузырек — взмывал в пенном облаке из столпотворения пузырей, своим присутствием пронзая оболочки встречных. Но, может быть, движение мое сквозь было иллюзией — составленное только последовательностью превращений?.. Это было похоже на взлет отдельного отрывка отсутствия — пузырька, прерывисто взбирающегося по стенке высокого бокала, время от времени примыкая к одному из своих неподвижных собратьев.
Как только я находил себя внутри следующего квадрата, в нем начинало происходить некое действие, начало которого оказывалось вполне интригующим, чтобы составить сновидение, которое, однако, никак не составлялось, поскольку события и персонажи внезапно, как подвох, начинали чувствовать приближение пустоты и как-то приостанавливались, застывая в тревожной настороженности. Фигуры вдруг неудержимо принимались сжиматься, экономии ради превращаясь в бюсты, потом в головы, в глаза: зрачки удивленно осматривали свое исчезнувшее тело, плавая в уже разбавленном бледностью цвете этого очередного, населяемого ими квадрата, который вот-вот соскользнет, безвозвратно унося существование тех, кто не успел до конца позаботиться о своем безопасном исчезновении.
Меня невыносимо раздражала и мучила эта бредовая безудержность пульсирующих сюжетов. Дело в том, что к этой круговерти неоконченных повествовательных ходов невозможно было никак привыкнуть — с тем чтобы миновать, выпустить, перестать обращать на всю эту белиберду внимание. Любое начало с новой силой захватывало меня.
Как долго я грезил этими квадратами, понять было невозможно. Я знал, что появление каждого нового — это очередной шанс заснуть, что стоит мне только удержаться в нем, как чуть позже я окончательно забудусь и провалюсь в успокоительную глубину сна, наконец избавившись от этой невыносимой череды бесполезно пугающих наблюдений.