Негатив. Портрет художника в траурной рамке
Шрифт:
Дома, отложив в сторону другие покупки, Закутаров вынул из круглой пластмассовой коробки объектив и долго не мог выпустить его из рук. В игрушке была какая-то захватывающая тайна. Он поворачивал широкое кольцо, менявшее фокусное расстояние, и тубус медленно и плавно то выдвигался чуть вперед, то прятался назад. Другое, узкое кольцо управляло диафрагмой, и сквозь переливающуюся лилово-голубую линзу видно было, как расширяется или, наоборот, сужается темное отверстие, обрамленное ирисовой шторкой. Эти движения хотелось повторять снова и снова, и он повторял их, — то одно за другим, то сразу оба вместе, — и они доставляли ему неизъяснимое удовольствие.
Он поставил объектив на свой старенький «Зенит», который целый год провалялся у него без дела в чемодане под кроватью. В прошлом году, уезжая из родного дома, он и брать-то это старье не хотел. Собирая вещи, он дважды выбрасывал аппарат из чемодана, и мать дважды возвращала его на место («Продашь, если
И вот аппарат пригодился: отжившая свое подростковая игрушка, прежде и нужная-то лишь для того, чтобы запечатлевать напряженные лица школьных подруг и товарищей, теперь вдруг — с новым объективом — превратилась в серьезный, профессиональный инструмент, открывающий какие-то новые возможности в жизни. Он почувствовал это сразу, как только посмотрел сквозь глазок видоискателя и увидел совершенно случайно попавшие в поле зрения предметы: железную печку в углу комнаты, ведерко с углем, ржавый совок, кочергу и маленькую отполированную временем скамеечку перед открытой печной дверцей. Картинка неожиданно оказалась замечательно красива, — жаль, пленки в аппарате не было. Рамка видоискателя, изымая предметы из окружающего мира, заново соотносила их и проявляла значения, прежде невидимые. Или скрытые в подсознании наблюдателя… Работая с Кукурой, Закутаров никогда не брал камеру в руки. Теперь же ему вдруг захотелось попробовать самому, и он знал наверняка, что у него получится хорошо.
2
Новые возможности открылись уже на следующий день, когда он принес аппарат в университет — еще даже до того, как он сделал первый снимок. Факультетская красавица Карина Молокан, чей небольшой, украденный из стенгазеты снимок (она была схвачена с поднятыми в высоком прыжке руками во время волейбольного матча) он месяца три назад прикнопил на стену над своей кроватью рядом с портретом Че Гевары, вдруг сама подошла и, мягко дотронувшись указательным пальцем до камеры, висевшей у него на груди, тихо сказала, что хотела бы, чтобы он сделал ее портрет. Это ее опосредованное прикосновение он почувствовал так остро, словно она дотронулась до обнаженного тела. Оттого что она оказалась совсем рядом, оттого что он ощутил на лице ее близкое дыхание, от ее сильного и сладкого женского запаха он вдруг потерялся и вместо вразумительного ответа издал какое-то телячье мычание. Она засмеялась и погладила его по щеке. С этой волейбольной небожительницы, парящей над грешной землей, он много раз мысленно снимал трусы и маечку, и вот теперь, вполне земная и доступная, она стояла здесь перед ним и даже дотрагивалась до него.
Она и сама уже несколько месяцев как положила глаз на этого спокойного, с чистым и осмысленным взглядом мальчика. В кабинете главного редактора здешней городской газеты она как-то увидела разложенные по столу десятка полтора замечательных художественных фото — и мальчик был для них моделью. В кабинет к главному она входила свободно, без доклада, поскольку была его любовницей, и об этом знала вся редакция, весь институт и, возможно, вообще весь город. Впрочем, этот странный, вызывавший недоумение роман (красавица и урод, огромная разница в возрасте и положении) в то время подходил к завершению, и она зашла в редакцию как-то по инерции, просто мимо проходила. Редактора не было на месте, и секретарша куда-то отлучилась, но дверь кабинета была открыта, и она вошла и увидела эти снимки.
И снимки были хороши, и от мальчика глаз не оторвать: мягкая пластика плеч, рук, четкие формы юного плоского живота, нисходящего к густой черной поросли, — и во всей фигуре сильная, зрелая мужская уверенность. «Кто это?» — спросила она, протягивая фото вернувшемуся в кабинет другу. «Ты ничего не видела», — сказал он, забирая у нее снимок и вместе с другими снимками пряча в стол. У него были свои проблемы: как раз в эти дни на бюро горкома ему должны были вынести строгий выговор за то, что не только не донес своевременно на фоторепортера, арестованного КГБ, но бесконтрольно предоставлял ему редакционную лабораторию, а недавно разрешил даже его выставку в редакции.
Нет, она видела. И запомнила. Ей даже в эротическом сне приснился этот мальчик, его плоский живот и отменное мужское достоинство. Она, конечно, сразу узнала его, встретив на факультете, но подойти самой было бы странно, все-таки не такая она отвязанная, и она спросила о мальчике своего дядю, в семье которого жила вот уже больше года, с тех пор,
как приехала в Черноморск. Дело было вечером, ужинали за уютным круглым столом под старинным оранжевым абажуром, и дядя, местный профессор-историк, услышав фамилию мальчика, вдруг пришел в сильное возбуждение и даже отодвинул от себя стакан чая в мельхиоровом подстаканнике. Оказывается, он очень даже заметил этого студента и, по-своему, был тоже влюблен в него: «Это будущий великий ученый. Как он проанализировал «Головокружение от успехов«— спокойно, обстоятельно, умно! Какая эрудиция! Научный вундеркинд! Если не сбежит до пятого курса, оставлю в аспирантуре. Нет, нет, правда, у него великое будущее!» «Великое, если не сгинет на Колыме. В этой стране ни у кого нет будущего, все великое здесь погибает», — как всегда мрачно заключила тетя Ревекка…«Вот тогда я и решила, что пока тебя не отправили на Колыму, мы проведем некоторое время вместе — в постели», — сказала Карина, лежа головой у Закутарова на плече, утомленная уже вторым за этот вечер актом. Это было их второе или третье свидание.
Закутаров жил в глинобитной мазанке на выезде из города по дороге, поднимающейся в горы. Домик был разделен на две крошечные комнатки, по одному окошку в каждой. Уборную во дворе живописно обвила старая, в руку толщиной виноградная лоза. Жилье он снимал на двоих со студентом-математиком, с которым познакомился еще во время вступительных экзаменов (впрочем, экзамены для обоих были чистой формальностью — оба были золотыми медалистами). Компаньон был юношей задумчивым, молчаливым, малообщительным (как-то он сообщил, что собирается совершить революцию в математике и занят решением теоремы Ферма), но именно такой компаньон и нужен был Закутарову, совершенно не переносившему хвастливую (и лживую) болтовню сверстников о том, кто когда кого и как трахнул или где когда и почем (в нефтеналивном порту у пьяных шведов или у финнов) были куплены умопомрачительные шмотки…
В одной комнатке стояли две кровати — и по чемоданчику под каждой, в другой — стол, два стула и железная печка, топившаяся углем, на стене — полка с жалкой, выщербленной посудой; в чулане при входе висел умывальник и под ним стояло ведро. Кровати были неодинаковые: одна — узкая, как в пионерском лагере или солдатской казарме, и матрас на голых досках; другая — пошире и с панцирной сеткой. Закутаров, всегда старавшийся ограничить свои потребности, сначала выбрал солдатскую, сунул под нее свой чемодан и к стене над ней прикнопил портрет Че Гевары, а позже и фото Карины. Но когда Карина стала являться сюда собственной персоной, товарищ молча уступил широкую и поменял местами чемоданы. Соответственно и Че Гевара, и парящая волейболистка переехали на другую стену. Самого математика девушки, кажется, не интересовали. «Это потом, — сказал он как-то Закутарову. — Сначала революция».
Карина приезжала один раз в неделю, по вторникам. В этот день Закутаров освобождался на два часа раньше и обычно ждал ее в институтской библиотеке, но, томясь, читать не мог и просматривал газеты и журналы или вовсе уходил на набережную и смотрел, как в порту швартуются или, наоборот, уходят в море оледеневшие под зимним ветром грузовые пароходы… Он встречал ее при выходе из института, и они ехали в автобусе, и в автобусной тесноте были прижаты друг к другу, и молча смотрели друг другу в лицо, и он видел, как она беззвучно, одними губами, но ясно и четко артикулирует: «Я тебя хочу». Приехав на место, они, держась за руки, медленно, как бы прогуливаясь и глядя на открывавшуюся отсюда сверху панораму зимнего, иногда засыпанного снегом города и на залив, свинцово-серый под стекавшим с гор северо-западным ветром, шли к дому. Карина терпеть не могла торопиться. Войдя в мазанку, он первым делом подкидывал угля в печку, и только когда в домишке становилось жарко, она снимала плащ и, вплотную подойдя к нему и погладив его по щеке, говорила всегда одно и то же: «Только, пожалуйста, мы никуда не торопимся…» Компаньон Закутарова по вторникам сидел в библиотеке до закрытия.
Фотографировать ее он начал не сразу. В первый раз она хоть и поехала к нему позировать для портрета, но до съемок дело не дошло. А после уж и вовсе камера с новым объективом и даже заряженная пленкой легла в чемодан до весны.
Карина была его первой совершенно открывшейся ему навстречу и по-настоящему, обстоятельно, неторопливо познанной женщиной (подростковые впечатления от нечастых и стыдливых эпизодов со взрослой соседкой в родном городишке да уже здесь, в Черноморске, несколько неуклюжих безобразий после студенческих выпивок — с замужней сокурсницей, с официанткой из кафе, вообще со случайной подругой — не в счет; трахаться же с проститутками, приходившими на съемку к Кукуре, ему и вообще не приходило в голову: он смотрел на них как на студийный инвентарь). И новый, с каждым свиданием все более и более захватывавший его опыт женской близости совершенно заслонил и память о несчастном Кукуре, и вдруг возникшее таинственное влечение к объективу «Индустар-61-Л/З», и тогда же забрезживший, но вот безрезультатно замкнувшийся на Карине практический интерес к искусству фотографии.