Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Негатив. Портрет художника в траурной рамке
Шрифт:

«Понимаешь, — объяснял он охнувшей матери, — я не хочу быть Клавиром… У меня есть мать, Ольга Евгеньевна Закутарова — и этого вполне достаточно».

Это был не просто семейный разлад, не бытовой конфликт характеров. Это было идейное столкновение, первое бегство Закутарова из той идеологии жизни, из той биографии, какую против его желания навязывали ему обстоятельства (таких побегов в его жизни будет еще несколько).

Расспросив сына, мать выяснила, что всего-то навсего отец предложил Олегу перед получением аттестата зрелости последний год провести в Москве, поступить в английскую спецшколу (занимаясь самостоятельно и слушая радио, парень говорил по-английски совершенно свободно), — а после школы поступить в Институт международных отношений, где у Евсея был прочный блат (начальнику институтского «первого отдела» он «организовал» уникальный музейный мебельный гарнитур — совсем дешево и в обход обязательной

музейной экспертизы: считай, три автомобиля подарил). «При этом важно, чтобы ты взял прославленную в русской истории фамилию Клавиров: твой дед был академик, мировое светило медицины».

Предложение не вдруг возникло: в свой последний визит в Краснобережное Евсей не поленился и наконец-то, впервые за девять лет, зашел в школу, где парень учился. Все учителя сказали неожиданно возникшему отцу, что мальчик — гордость школы. У него выдающиеся способности. «Он гений, у него великое будущее. Он уже теперь знает больше любого из нас, учителей», — прямо сказала учительница истории (мнение которой, впрочем, могло быть предвзятым, поскольку она была как раз той младшей подругой и соседкой Ольги Закутаровой, которую мальчик с детства любил как «вторую маму» и к которой его, бывало, и спроваживали ночевать, и однажды вечером она вошла в ванную комнату, где пятнадцатилетний мальчик стоял под душем, и, склонившись лицом к его мужским статям, лаская его губами, заставила впервые в жизни испытать ощущение, похожее на ослепительный удар светлой и счастливой молнии).

Понятно, Евсею льстило, что ребенок оказался таким талантливым. Гениальными детьми не разбрасываются! И он уже воображал, как сможет говорить сначала, что его мальчик — Олег Клавир — студент престижного МГИМО, а потом, что сын — Олег Евсеевич Клавир — дипломат и в данный момент представляет «интересы Страны Советов» в Америке (Англии, Франции, ООН — все равно где). Звучит!

«Но я не хочу учиться в английской школе среди всех этих министерских, цековских и гэбешных отпрысков. — Закутаров возражал отцу мягко, вежливо, но Евсей сразу понял, что сын отчаянно дерзит. — Не хочу поступать в МГИМО, в этот филиал КГБ. Тем более через блат в гэбешном «первом отделе». Не хочу становиться ни советским дипломатом, ни шпионом, ни каким-нибудь другим советским чиновником. Не хочу связывать с ними свою судьбу… Как бы вам объяснить (его так и не смогли заставить обращаться к Евсею «папа» и на «ты»)… Такая карьера — ужасная советская пошлость… У меня другая жизнь. («Он, наглый поганец, уже знает, какая у него жизнь!» — кричал потом Евсей по телефону Ольге, которая позвонила извиниться за сына.) Понимаете, я хочу быть только Олегом Закутаровым, сыном Ольги Евгеньевны Закутаровой, учительницы русского языка и литературы. Я окончу школу в Краснобережном. Поступлю в университет, все равно в какой, — потому что ни один университет не даст мне что нужно, и я доберу самостоятельно. Понимаете, я буду историком. Хочу понять, что с нами всеми происходит — со мной, с вами, с этой страной, — и я пойму. А карьера советского чиновника, хоть и министра… это ужасная, ужасная пошлость».

Евсей, видимо, никак не мог понять, о чем парень толкует: кипевшее раздражение мешало вслушаться. Чего ему еще надо? Великолепное будущее — и за здорово живешь! В конце концов, он услышал только, что сын отказывается быть Клавиром, и это окончательно привело его в бешенство. Разговор происходил на кухне за утренним чаем, и Евсей с такой силой грохнул по столу своим худым кулачком, что на пол упало и разбилось пустое блюдце. Закутаров, спокойно развивавший в это время идеи творческой судьбы, осекся, замолчал на полуслове и через секунду поднялся и вышел.

Бросившись за сыном в коридор, Евсей кричал, что нет, это не его сын, что его обманули, что парень в конце концов станет жалким сельским учителем… нет, даже парикмахером или автослесарем… Что он может катиться, но только в чем есть, и вещи, которые ему в этот его приезд были куплены с прицелом на английскую школу — для того чтобы он прилично выглядел среди приличных людей («Как настоящий Клавир»), он оставит здесь, потому что в приличном обществе ему уже никогда не бывать… Что он еще на животе приползет просить прощения… Что на него зазря потрачены и годы жизни, и огромные деньги (какие там еще годы жизни? да и деньги не такие уж)…

Закутаров смотрел на истерику отца довольно холодно, если не брезгливо. На него никогда никто не повышал голос, и теперь этот человек, побагровевший от натужного крика, вмиг перестал для него существовать. Сам он до ответных глупостей вроде обещания вернуть когда-нибудь затраченные на него деньги или почтовой посылкой выслать дорогие джинсы, которые были на нем, не опустился. Он молча подхватил дорожную сумку, с которой обычно приезжал в Москву и в которой на этот раз не было ничего, кроме туалетных принадлежностей, подаренного

«второй мамой» томика стихов Пастернака и только что опубликованного по-русски и купленного по дороге уже в Москве «Боливийского дневника» Че Гевары, и ушел, не попрощавшись даже с отцовой женой, которая лежала больная и, слыша истерический крик мужа, закричала сама: «Сеюшка, что там у вас происходит?! Скажите же мне, ради бога, что происходит? Одежек, подойди ко мне! Не уходи!» Но он не подошел. Выйдя на лестничную площадку, он хотел тихо притворить за собой дверь, но отец с силой дернул ручку на себя, и дверь с грохотом захлопнулась…

С тех пор они виделись только однажды, да и то в толпе — на тех самых проводах эмигрировавшего Сени Клавира. Евсей и в Краснобережное ездить перестал (может, возраст взял свое). Впрочем, до самой своей смерти он продолжал помогать сыну деньгами, и Закутаров спокойно принимал эту помощь… И перед смертью, услышав по «голосам» какую-то умную самиздатскую статью сына, Евсей по-старчески до слез растрогался, простил его и завещал ему почти опустевшее к тому времени «Гнездо Клавиров». Тем более что других претендентов на это наследство уже и не было.

5

Вернувшись в Черноморск числа двадцатого августа, Закутаров сразу позвонил Карине, но ее тетя, старая Ревекка, ответила, что Риночка в Москве и будет только к первому сентября. Первого или вскоре после первого они и встретились: она подошла к нему в институтском коридоре — красивая, загорелая, в каком-то потрясающем желто-коричневом летнем платье, конечно же заграничном, с совершенно обнаженными плечами и наполовину обнаженной грудью — и, прикоснувшись пальцем к пуговице на его рубашке, сказала, что сегодня вторник. Была как раз пятница, но он не стал возражать, и после лекций они поехали к нему, и он опять услышал ее «только, пожалуйста, мы никуда не торопимся»…

Он ничего не спрашивал о ее любви к неведомой женщине (впрочем, к тому времени женщина была ему уже вполне ведома — юная Дашуля Жогло с первого курса филфака, — он часто видел их вместе и в университете, и на улице — рука об руку), и она ни разу ни о чем таком не вспомнила. И все-таки они как-то остыли друг к другу, отдалились друг от друга. Он был по-прежнему и внимателен, и нежен, но временами вдруг ловил себя на том, что взгляд его, словно обрамленный прямоугольной рамкой видоискателя, со спокойной заинтересованностью скользит по ее телу: вот она положила на грудь ладонь с широко растопыренными пальцами (когда-нибудь повторить этот кадр!), вот она подняла колени и раскинула ноги (господи, ну почему эта совершенная красота считается порнографией!)…

Она же вообще, думая о своем, смотрела куда-то в сторону, в стену. Перед тем как встать с постели, она вдруг впервые обратила внимание на портрет Че Гевары. «Сними ты этого мерзавца», — сказала она с несвойственной ей неприязнью. Он засмеялся: «Кажется, ты права, но я еще не вполне уверен, что он мерзавец. Бандит — да, пожалуй. Но нужно еще немного подумать». Не просто так, не ради дешевого пижонства привез он и повесил на стену портрет своего кумира, бесстрашного героя, отважно пытавшегося по-своему переиначить гармонию истории, — и нужны были серьезные резоны, чтобы теперь его снять. Что Гевара не герой, а бандит, ему уже давно было ясно: переиначивать историю с оружием в руках конечно же недопустимо — чересчур рискованно. Но все-таки не факт, что роль бандита в историческом сюжете всегда отрицательна… А Карине, честно говоря, лучше бы этих материй не касаться.

Она сильно изменилась, повзрослела, что ли, за эти два московских месяца, посерьезнела… Он и раньше слышал от нее, что здесь в Черноморске она живет как в ссылке, но о прежней, московской жизни никогда не расспрашивал. Он, конечно, знал, что уже здесь, прежде чем оказаться у него в постели, она какое-то время, удивляя весь город, крутила любовь с редактором местной газеты, как говорили, давно приговоренным (чахотка, — может быть, потому и жил на юге) высокорослым и темнолицым горбуном, то ли греком, то ли армянином. Что же до ее московской жизни, то в институте ходили вообще какие-то чудовищные слухи о связях с иностранцами и чуть ли не о валютной проституции. (О жизни этой женщины всегда ходили самые невероятные слухи. И сейчас, тридцать лет спустя, по Москве упорно циркулировал забавлявший Закутарова, но никогда им не опровергавшийся бредовый слух, что известная владелица художественной галереи Карина Молокан — опасная ведьма, что она специально ездила в Мьянму, где прошла курс оккультных наук у гималайских монахов, и что вдвоем со своим дружком Закутаровым они приворожили Президента страны, он приблизил их к себе, сделал ближайшими советчиками и теперь не президентская администрация, даже не КГБ, а именно эти двое, по сути, определяют судьбу России. И ведь некоторые всерьез верили!)

Поделиться с друзьями: