Негатив. Портрет художника в траурной рамке
Шрифт:
Месяца через два, однако, он увидел еще более странный сон. Приснилось, что он заходит в какой-то общественный душ, — вроде как в бане или в бассейне — и в ближайшей открытой кабинке видит свою «вторую маму». Она обнаженная молодая красивая женщина, и он понимает, что оба они обнажены, и, может быть, сейчас… Все это как-то неловко, потому что, оказывается, это не «вторая мама», а его собственная мать. И он в некоторой растерянности видит, что она сделала шаг ему навстречу… а позади нее под душем — обнаженный труп Евсея Клавира. Он не то чтобы сидит под душем, а словно неловко складирован там сидящим. И Закутаров понимает, что мать мыла Евсея. И что она не собирается хоронить его, а вообще ухаживает за Евсеевым телом, не собираясь с ним расставаться. Чтобы как-то снять все еще безусловно присутствующую неловкость (чтобы она не подумала, что у сына какие-то сексуальные намерения), он решает, что должен помочь ей управиться с трупом, и поднимает и взваливает тело на себя и куда-то идет вслед за ней, несет труп. Тело не то чтобы легкое, но и не тяжелое. Но это именно обнаженное тело, Закутаров ведь тоже голый и вполне ощущает его
10
По бесконечной ковровой дорожке, через придворную толпу, заполнившую три парадных зала бывшего царского дворца — Георгиевский, Александровский и Алдреевский — и сдерживаемую бархатными канатами ограждения, верховный российский правитель прошел легкой спортивной походкой, слегка размахивая левой рукой. Это была его вторая инаугурация, и он, видимо, уже совсем не волновался. Холодным взглядом он смотрел прямо перед собой и, казалось, не видел, не различал никого в аплодирующем ему пестром людском коридоре. Но в последнем, Андреевском зале, поравнявшись с Закутаровым, он едва заметно щелкнул пальцами правой руки. Кроме Закутарова, этот быстрый жест никто не заметил, и, может быть, сам Президент тоже сделал это движение совершенно неосознанно. Но так или иначе, а именно таким жестом — щелчком пальцев правой руки несколько месяцев назад было подтверждено словесное одобрение предложенной Закутаровым предвыборной программы, с какой Президент шел на второй срок. И вот теперь, когда программа так здорово сработала, триумфатор, проходя мимо своего советника Закутарова, словно напомнил с благодарностью о его причастности к победе… Но таким жестом, каким умелые дрессировщики дают команду собаке: «К ноге!»
А может быть, все это только помстилось Закутарову. С какой бы стати Президент теперь оказывал ему особые знаки внимания — хотя бы и такие странные? Никаких чрезвычайных усилий от Закутарова во время выборов на второй срок и не потребовалось, — только обычная рутина, коллективная работа: каждый в команде знал свой маневр, и дело катилось по хорошо накатанной дорожке. И альтернативный кандидат, конечно, не возник. После четырех лет сильного авторитарного президентства ему уж и взяться неоткуда: у «партии власти» всё схвачено — и все общероссийские телеканалы, и основные печатные органы… Хотя мелкая шушера, конечно, полезла баллотироваться. Например, отвязанный еврей, лидер русских национал-популистов Шариковский демонстративно выдвинул кандидатом в Президенты собственного охранника — туповатого и косноязычного малого, — и тот (чудная страна Россия! Или все-таки — Расея?) набрал свои полтора процента голосов!
Закутаров чувствовал, что в политике ему больше нечего делать. Широкая, можно сказать, моцартианская полифония его стратегических проектов, учитывающая малейшую вибрацию общественного сознания, теперь была не нужна. Никак не вязалась она с нараставшим день ото дня уныло-маршеобразным звучанием президентской политики — барабан плюс флейта, как двести лет назад при Павле I, — и всем шагать в ногу, в ногу, в ногу. (Впрочем, ведь именно Закутаров посоветовал организовать пропрезидентское общественное движение «Идущие в ногу», — таков был, по его мнению, последний необходимый штришок в завершенную картину авторитарной власти в России.)
Он сделал все, что мог, и теперь пора уходить. Дальше неинтересно. Кому нужны виртуозы политтехнологи, если власть опирается, в основном, на тупую и грубую силу ФСБ и других спецслужб? Важнее искусства политического маневра становится ремесло оперативной разработки. Ты, мой чуткий и тонкий художник, заигрался и сам себя «отменил» в политике, снял с доски. В ногу, в ногу — вот и вся эстетика российской истории. Всё возвращается на круги своя…
После вторых выборов Закутаров почувствовал себя совсем скверно и едва не впал в глубокую депрессию: стал много больше пить, не по возрасту и не по положению тусовался с какими-то неопрятными алкашами-художниками из второразрядного андеграунда и посещал их выставки в плохо освещенных полуподвалах, ходил на ночные концерты обкуренных рок-музыкантов из второразрядных панк-групп и, к неудовольствию Джессики, принимал у себя в ателье и тех, и других вместе с их глупыми девками чуть ли не
школьного возраста, готовыми трахаться когда угодно и с кем угодно.Но все-таки он и снимал много, — и тех же художников, и музыкантов, и их юных подруг. Впрочем, и в фотографии у него наметился некоторый кризис: тема «Голые и обнаженные» была вполне отработана, и не то что снимать, а и видеть физиономии профессиональных моделей он уже не мог. Нужна была какая-то свежая идея, неотработанная натура… Тут-то он и вспомнил о давно задуманной серии «Русская пиета» и решил, что надо ехать в Северный Прыж…
Эта туманная идея возникла еще в ссылке, лет двадцать назад. К тому времени в северопрыж-ском районе (а говорили, что и в некоторых других среднерусских и северных сельских районах) закрепился странный обычай: когда умирал человек, гроб с телом ставили на две табуретки во дворе дома, где он жил, и все родные и близкие единой группой фотографировались «на память» — так, чтобы покойник в гробу был на первом плане. Обряд, видимо, занял место отпевания: священникам в советское время было запрещено отпевать усопших вне церкви, а действующая церковь была в районе только одна, в Прыже — туда и обратно покойника не потащишь, особенно если из дальней деревни. Но все-таки и бросить человека без церемоний в яму, вырытую в рыжей глинистой земле, — тоже неловко. Надо хоть как-то попрощаться, протянуть ниточку между живыми и мертвым. Вот и фотографировались, словно группа провожающих на перроне: тот, кто уезжает, — на переднем плане. Но не с чемоданом, а в гробу.
Обычно снимки делал кто-нибудь из родственников или знакомых, но Закутаров несколько раз сам вызвался помочь — поначалу ему были интересны и местный быт, и местные обряды. Его фото были, конечно, намного лучше любительских, и его стали приглашать — и в Кривичах, и в другие деревни. И пошло-поехало. Через два года без него уж и не хоронили, иногда приезжали даже из самых дальних углов района: «Ты уж, мой Олежек, уважь, приезжай завтра, а то не как у людей получится», — и он, по возможности, никому не отказывал.
Обряд довольно однообразен, и в какой-то момент Закутаров понял, что хватит: обычай изучен достаточно хорошо, и дальше уже неинтересно… Различия, конечно, были, но, зная, кто умер, всегда можно было предположить, как будут организованы похороны, кто будет присутствовать и кто встанет фотографироваться, — в зависимости от возраста и социального положения покойника и его родственников все различия укладывались в четыре-пять вариантов. Всегда можно было предположить и как люди будут вести себя на поминках: кто-то будет сидеть, отрешенно и горестно глядя перед собой, кто-то, поднявшись с рюмкой в руке, начнет длинную речь, а кто-то просто упьется вусмерть. Впрочем, на поминки Закутаров никогда не оставался, и его, робко пригласив, никогда не неволили, знали, что не пьет человек, а так сидеть за столом — только место просиживать.
В конце концов Закутаров вообще решил уступить похоронный бизнес кому-нибудь из фотоартельских коллег-конкурентов — знал, что желающие найдутся, все-таки заработок. (Сам он никогда не называл цену за эти свои снимки и с благодарностью брал, сколько давали, даже нищенские копейки; если бы он совсем не брал, люди могли обидеться: «Или, мой Олежек, мы хуже других?» Впрочем, все «похоронные деньги» он всегда отдавал бомжам на северопрыжском вокзале — пусть погудят «на помин души».)
Но отказаться, отвернуться, закрыться он мог только от того, что еще не было отснято: мог сказать, что больше похороны не снимает, и отправить заказчика к кому-нибудь из коллег. Это его право. Пока ты не посмотрел на объект сквозь рамку видоискателя, он как бы и не существует для тебя, — у тебя нет перед ним обязательств, и о нем можно не думать. Но полсотни-то уже отснятых похоронных пленок остаются с тобой, и освободиться от них ты не можешь: десятки покойников разных возрастов и обличий, сотни живых лиц — печальных, равнодушных, ослепших от горя, рабски покорных, самодовольно надутых, мужчин, женщин, детей, стариков и старух — иногда казалось, что вся Россия сгрудилась у гроба (даже собаки и кошки на периферии кадра, даже морды домашней скотины, выглядывающие из темных недр хлева), — и все они теперь принадлежат тебе: щелкнув затвором своего «Никона», ты изъял их из реальности и переместил в свой художественный мир, и теперь должен о них позаботиться. Навеки упокоить усопших. Дать новую жизнь живым, которые смотрят на тебя из небытия и ждут своей участи.
Он знал, что надо делать. Лучшими были такие снимки, на которых группа провожающих оказывалась связана напряжением единого психологического сюжета, этакие жанровые сцены с выраженными характерами и угадывавшимися семейными взаимоотношениями, — такие фото можно и нужно увеличить до максимального выставочного размера. Десять — пятнадцать таких листов с честью займут целую стену любой фотовыставки (а один, самый выразительный снимок так и вообще надо сделать метр на два и поместить в центр). Остальные тридцать или сорок снимков можно сильно не увеличивать (достаточно, скажем, 9x12, как и хранятся они в сельских семьях) и дать все тут же, на той же стене вразброс между большими листами…
Почти двадцать лет назад в последние два или три месяца своего пребывания в ссылке он, по вечерам с лупой склонившись над контролька-ми, работал над этой будущей экспозицией. Он и уезжать-то не хотел, пока «Русская пиета» (так он сразу назвал свой проект) не вполне готова, — может, еще что доснять надо будет. Но вот сорвался, в очередной раз «выпрыгнул из биографии», — показалось в тот момент, что он услышал шум истории и что политическая гармония важнее искусства… В Москве же закрутился, увлекли его другие проекты, а когда теперь вот почувствовал, что снова пришло время, и взял в руки «похоронный» архив, оказалось, что это незнакомый ему, чужой, холодный материал. Ощущение причастности ушло… Жалко ли? Да что ж, жалей не жалей… Тем более, что архив этот он, кажется, забыл убрать из маленького сейфика в мастерской, и теперь он, видимо, погиб…