Неизвестные Стругацкие От «Страны багровых туч» до «Трудно быть богом»: черновики, рукописи, варианты.
Шрифт:
Я читал потрясший меня короткий и скупой рассказ о его приключениях, напечатанный прежде всего в „Смене“ и центральной „Правде“ и появившийся затем почти во всех наших газетах. Я читал очерки о нем в „Огоньке“, в „Советском Союзе“ и еще в десятке толстых и тонких журналов. Я слыхал об овации, устроенной ему сотрудниками в Эрмитаже. Я успел даже составить подборку по иностранным газетам, где верили и не верили, ругали и восхищались, славословили и мешали с грязью и даже объявляли коммунистической пропагандой его удивительные приключения. Одним словом, мне следовало бы быть подготовленным к этой встрече, но, откровенно говоря, я пришел в себя окончательно только когда мы ввалились в мой кабинет и Борис Янович с привычной непринужденностью рухнул на мой диван,
Он был всё такой же или почти такой же: толстый, добродушный и очкастый. Только черную шевелюру пересекала серебристая полоска седины, да на правой руке темнел рваный, давно заживший шрам.
О начале разговора у меня сохранились самые отрывочные воспоминания. Мы хохотали, обменивались междометиями, пили чай, потом водку, потом снова чай, потом какое-то вино.
Я рассказал ему про конгресс в Копенгагене. Он сообщил новый анекдот об археологе и кактусе. Мы чего-то выпили и принялись снова хлопать друг друга по спинам. Я включил приемник, и мы с большим вниманием прослушали песенку о „гармонисте хоть куда“ и сводку погоды на шестнадцатое августа.
Потом я сварил кофе, притащил банку варенья и показал Борису Яновичу толстую папку с газетными и журнальными вырезками. Я хотел сделать ему приятное, но он с явным отвращением перебросал заметки и с наслаждением чертыхнулся.
Это меня несколько изумило.
— Ты чем-нибудь недоволен, Яныч? — спросил я.
— А ты доволен?
— Вполне. Некоторые очерки написаны отлично. Вдохновляют и зовут.
Именно. — Он снова перебросал вырезки. — Зовут… Этакие перлы.
И он зачел вслух и с выражением:
— „Зловещая дыра люка манила и звала его неведомыми тайнами. Его ожидали мучения голода и жажды, может быть, смерть, может быть, потеря навеки всего близкого, дорогого — Родины, друзей, Земли, — всего того, что вело его на этот подвиг. Но ни один мускул не дрогнул на мужественном лице Человека, когда он шагнул в черный люк…“
Он отбросил вырезку и сказал хмуро:
— Очерк называется „Человек и Неведомое“. Меня там величают не иначе, как Человек — с большой буквы…
— Подожди, — начал я, но он не стал слушать.
— Мне присылают сейчас очень много писем, буквально со всего света. Позавчера пришло письмо из Зулуланда, адресовано „СССР, Каневскому“. Письма попадаются ну просто чудесные — теплые, дружеские, написанные зачастую такими замечательными людьми. И во всех письмах — ты понимаешь, во всех! — этакое странное ко мне отношение, этакое отношение типа „снизу вверх“… Будто я какой-то сверхчеловек, супермен, черт всё побрал!
— Естественно… — снова попытался я вставить слово.
— Конечно, естественно! Еще бы! Ведь „мужественное лицо его не дрогнуло“!.. А я не хочу быть сверхчеловеком! Если бы я действительно поступал так, как это расписывают, — тогда пожалуйста! Это должно было бы выглядеть очень эффектно, хотя наблюдать сие шествие Человека все равно было некому, кроме пары „пауков“, которым было наплевать. Но на самом-то деле! — Борис Янович закурил, со злобой ломая спички. — На самом-то деле все выглядело, мягко выражаясь, гораздо более обыденно. О мучениях голода и жажды я вообще не думал. И дурак, что не думал! Испортил своей глупостью половину дела.
Трап, который теперь все очеркисты именуют как „дорога в неведомое“, подо мной раскачивался, и я испытывал совершен но необоримое желание стать на четвереньки, что в конце концов и сделал, стыдливо озираясь. Вот тебе и Шествие: нелепая четвероногая фигура, обвисшие шаровары, оттопыренная майка, под которую я засунул консервы и фонарик, и вдобавок застывшая улыбочка на небритой физиономии! Видал супермена? Ну посуди сам, что может дрогнуть на моем лице?..
Я пожал плечами, но в душе не мог с ним не согласиться: лицо у него, действительно, было не мускулистое и скорее полное, чем мужественное.
— А что до моих чувств, — продолжал
он, — то мне запомни лось только жуткое ощущение непоправимости моего поступка и страх. Перед трапом я стоял минут десять. То мне казалось, что возившиеся под конусом „пауки“ имеют что-то против моего намерения, то вдруг взбрело в голову, что надо разыскать на площадке куртку, которую я сбросил, когда солнце поднялось высоко. Неловко, видите ли, представлять земную цивилизацию в таком легкомысленном виде: штопаные фланелевые шаровары и сетчатая майка цвета весеннего снега!Так и стоял в раздумье, пока меня не укусил слепень и не заставил двинуться вперед… Я очень боялся потерять Землю, а утро было такое чудное, — добавил он, словно оправдываясь.
Так Борис Янович начал свой удивительный рассказ. За окном уже дремала темная августовская ночь, где-то далеко-далеко вскрикивали паровозы, я курил и слушал Каневского, а он, развалившись на диване, дымил сигаретами, шумно отхлебывал горячий кофе и говорил, говорил, говорил…
Отправляясь в полет, он захватил с собой только флягу с водой, две банки мясных консервов и электрический фонарик с запасной батарейкой. Он рассчитывал найти внутри конуса- звездолета помещение, отведенное для коров, и отсидеться там все время перелета.
— Они захватили корма для скота не более, чем на неделю.
Через неделю я уже рассчитывал быть там — на другой планете… Как я ошибся, Володенька, как я ошибся!..
Забравшись в звездолет, он попал в абсолютно темное помещение, представлявшее собою, по-видимому, огромный склад паукообразных машин. Они лежали там штабелями, разобранные, неподвижные, лишенные конечностей — только плоские круглые диски, уложенные в образцовом порядке один на другой. Воздух здесь был горяч и сух, металлический пол обжигал ноги сквозь тапки, как городской асфальт в жаркий день. В этой знойной темноте Борису Яновичу предстояло провести несколько очень неприятных часов. Звездолет скоро поднялся, Борис Янович узнал об этом по резкому увеличению своего веса:
— Мне было очень плохо, милый. Вес увеличился раза в два, а я вешу, слава богу, все девяносто…
Далее текст идет, практически не отличаясь от опубликованного, но в строках о невесомости снова идет отступление: В этом положении Каневский провисел около двух часов, борясь с неистовыми приступами рвоты, головокружением и изнуряющим чувством затравленного зверя, попавшего в капкан.
— Я вполне мог бы сойти с ума, — рассказывал он, глядя расширенными глазами сквозь меня, — тем более что очень скоро вспомнил о консервном ноже. У меня не было консервного ножа, а свой пчок я, вероятно, потерял на раскопе, когда меня похитил вертолет. Мысль о том, что мне, возможно, неделю придется вот так провисеть между полом и потолком без еды, почти без питья, в гробовой тишине этого черного металлического склепа и беспомощно следить, как медленно тускнеет огонек фонарика… И ждать полной тьмы… Жуткая мысль. Я так отчетливо представлял себе, как Пришельцы, живые Пришельцы, входят в эту камеру, останавливаются и с недоумением рассматривают мой полуистлевший труп!.. Погибнуть так глупо, так никчемно… Я вполне мог бы сойти с ума, но все это, к счастью, кончилось довольно скоро, гораздо скорее, чем я ожидал. Я сказал — к счастью: тогда я еще не знал, что это только начало.
Ниже даются только отрывки главы, которые в черновиках значительно отличаются от опубликованных:
Я ожидал увидеть небо с незнакомым рисунком звезд, огромный темный пустырь ракетодрома, наконец, живых пришельцев, встречающих свой звездолет… Черта с два! Я брел по коридору минут десять, а ему все не было конца, и я начал уже сомневаться, к выходу ли направляюсь, как вдруг очутился в очень большом зале. Я почувствовал это инстинктивно. Впереди была непроглядная тьма, позади стена, чуть шероховатая и, по-видимому, очень высокая — до потолка свет моего фонарика не доставал. Выбора у меня не было. Я подтянул проклятые штаны и двинулся прямо вперед. Но скоро мне пришлось вернуться…