Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Неизвестный Кафка
Шрифт:

Я расспрашиваю ее о том, как она живет. Она квартирует вместе с двумя подругами, каждый вечер одна из них покупает в каком-нибудь гастрономе провизию к ужину, и они очень хорошо проводят время и много смеются. Услышав, что происходит все это при свете керосиновых ламп, я удивился, но говорить ей об этом не хочу. Ее явно не беспокоит столь плохое освещение, ибо если бы у нее возникла такая мысль, она с ее энергией наверняка смогла бы добиться от своей хозяйки и лучшего.

Поскольку в ходе разговора ей необходимо было продемонстрировать нам все содержимое ее сумочки, то мы увидели и медицинскую склянку с чем-то отвратительно желтым внутри. Только теперь мы узнали, что она не совсем здорова, ей даже пришлось долго пролежать в постели. И уже после того она все еще была очень слаба. Тогда сам шеф посоветовал ей — так хорошо к ней относится — приходить в бюро только на полдня. Теперь ей лучше, но она должна принимать этот препарат железа. Я сказал ей, что лучше выкинуть его в окно. Легко согласившись (поскольку у снадобья мерзкий вкус), она, однако, не принимает совет всерьез, несмотря на то что я, наклонившись к ней ближе, чем когда-либо прежде, пытаюсь изложить ей мои столь ясные как раз в этой области взгляды на природосообразное лечение человеческого организма, имея искреннее намерение помочь этой беспомощной девочке или хотя бы уберечь ее от вреда, и таким образом, по крайней мере в какие-то мгновения, ощущаю себя удачей, которая ей улыбнулась… Поскольку она не перестает смеяться, я обрываю свой

монолог; задевает меня и то, что Самуэль в продолжение всей моей речи качает головой. Знаю я его. Он верит врачам и считает натуропатические методы смехотворными. Я очень хорошо это понимаю: он никогда не обращался к врачам, поэтому никогда серьезно и самостоятельно не думал о таких вещах и, к примеру, этот тошнотворный препарат совершенно не может применить к себе… Будь я с этой девушкой наедине, уж я бы сумел ее убедить. Ибо если я не прав в этом, тогда я не прав ни в чем!

Да мне с самого начала была ясна причина ее малокровия. Это бюро. Конечно, и канцелярское существование, как и все на свете, можно воспринимать в шутку, а не всерьез (поистине так эта девушка его и воспринимает, искренне и целиком заблуждаясь), но — суть? но — печальные последствия?!.. Я же, к примеру, знаю, как быть мне. И вообще, чтобы девушка сидела в бюро! даже женская юбка не создана для этого и должна везде натягиваться, чтобы длительно, часами елозить туда и сюда на каком-нибудь жестком деревянном сиденье. От этого и самая круглая попа сплющится, а заодно и грудь — об край стола… Преувеличение?.. И все же для меня девушка, сидящая в бюро, — всегда печальная картина.

Самуэль с ней уже в довольно приятельских отношениях. Он даже склонил ее пойти с нами в вагон-ресторан, куда я, собственно, вовсе не собирался идти. В этот вагон, полный не знакомых нам пассажиров, мы вошли, связанные уже все трое какой-то прямо-таки невероятной общностью. Стоит запомнить, что для укрепления дружбы надо менять обстановку. Теперь я даже и сижу рядом с ней, мы пьем вино, наши локти соприкасаются, и наша общая отпускная радость в самом деле превращает нас в одну семью.

Этот Самуэль все-таки уговорил ее, несмотря на оживленное и поддержанное ливнем сопротивление, использовать получасовую стоянку в Мюнхене для автомобильной прогулки. Пока он ловил машину, мы стояли под аркадой вокзала, и она попросила, взяв меня при этом за руку: «Пожалуйста, предотвратите эту поездку. Я не могу ехать. Это совершенно исключено. Я говорю это вам, потому что я вам доверяю. С вашим другом ведь просто невозможно разговаривать. Он такой сумасшедший!..» Мы уселись; я воспринимал все это болезненно, к тому же это точь-в-точь напоминало эпизод из кинофильма «Белая рабыня», когда в темноте незнакомые люди прямо у выхода из вокзала заталкивают невинную героиню в автомобиль и увозят прочь. У Самуэля, напротив, прекрасное настроение. Большой откидной верх автомобиля заслоняет нам обзор, и все постройки мы, собственно, видим от силы до второго этажа. Ночь. Перспективы уходящих вдаль подвальных помещений. Самуэлю этого вполне достаточно для фантастических предположений о высоте замков и соборов. Дора, сидящая в темноте на заднем сиденье, по-прежнему молчит, и я уже почти боюсь какой-нибудь вспышки; наконец, его это озадачивает, и он — по моему ощущению, несколько формально — спрашивает ее: «Ну, вы ведь не сердитесь на меня, фрейлейн? Да и что я вам такого сделал?» — и так далее. Она отвечает: «Раз уж я здесь, не хочу портить вам удовольствие. Но вам не следовало меня заставлять. Если я говорю „нет“, я говорю это не без причин. Я просто не могу ездить». «Почему?» — спрашивает он. «Этого я вам не могу сказать. Но вы же сами должны понимать, что девушке не подобает разъезжать по ночам с господами. К тому же есть и еще кое-что. Вы только допустите, что я уже связана…» Мы, каждый про себя, с молчаливым уважением догадываемся, что это дело как-то связано с господином вагнерианцем. Ну, мне себя упрекать не в чем, тем не менее я все-таки пытаюсь ее развлечь. И Самуэль, который до сих пор обращался с ней немного свысока, кажется, сожалеет, но лишь старается еще больше говорить о поездке. Шофер, выполняя нашу просьбу, объявляет названия невидимых достопримечательностей. Шины шуршат по мокрому асфальту, как проектор в кино. Опять эта «Белая рабыня». Пустые, длинные, умытые, черные улицы. Самое яркое впечатление — незашторенные высокие окна ресторана «Четыре времени года», название которого нам откуда-то известно: славится элегантностью. Официант в ливрее склоняется перед собравшейся за столиком компанией. К одному памятнику, который мы в счастливом озарении объявили знаменитым памятником Вагнеру, она проявляет интерес. Но сколько-нибудь продолжительной остановки удостаивается только монумент свободе с его хлюпающими под дождем фонтанами. Мост через только лишь угадываемый Изар. Красивые виллы важных персон вдоль Английского сада. Людвигштрассе, Театинер-кирха, Портик полководцев, пивная «Пшор». Я не знаю, откуда они появляются, я ничего не узнаю, несмотря на то, что ведь уже не раз бывал в Мюнхене. Ворота Зендлингер-Тор. Вокзал; я беспокоился — в особенности, из-за Доры, — доберемся ли мы до него вовремя. Так мы, словно какая-то рассчитанная на это пружина, ровно за двадцать минут — по счетчику такси — прожужжали сквозь весь город.

Как мюнхенские родственники, мы усадили нашу Дору в купе прямого поезда на Иннсбрук, где некая дама в черном, которой следовало опасаться больше, чем нас, предложила ей на ночь свою защиту. Только теперь я убеждаюсь, что нам двоим можно спокойно доверить девушку.

Самуэль. Затея с Дорой полностью провалилась. Все шло чем дальше, тем хуже. Я собирался прервать поездку и переночевать в Мюнхене. И вплоть до ужина, то есть примерно до остановки в Реннсбурге, был уверен, что это получится. Черкнув на листочке пару слов, я попытался сговориться с Рихардом. Он, кажется, даже вообще не прочитал записку, думая только о том, как бы ее спрятать. Но, в конечном счете, не имеет значения: бабенка пошлая, и мне решительно не понравилась. Это только Рихард своими церемонными обращениями и любезностями возводил ее Бог весть во что. И этим, кажется, укрепил ее идиотскую жеманность, которая в автомобиле сделалась, наконец, просто невыносимой. В результате при прощании она превратилась в совершенно сентиментальную Гретхен; Рихард, который, естественно, нес ее чемодан, вел себя так, словно она его незаслуженно осчастливила, а у меня было только какое-то ощущение неловкости. Чтобы кратко сформулировать: женщины, путешествующие в одиночку или желающие еще как-то продемонстрировать свою самостоятельность, не должны в таком случае снова прибегать к обычному, а сегодня, может быть, уже и устаревшему кокетству — то привлекать, то отталкивать и из возникающего при этом смущения извлекать для себя преимущества. Потому что таких раскусывают и очень скоро позволяют оттолкнуть себя дальше, чем им это, по всей вероятности, желательно.

Мы вернулись в купе к своему багажу, который Рихард оставлял с бьющимся сердцем. Рихард производит свои знаменитые приготовления ко сну, подсовывая плед под голову и окружая лицо полой свисающего плаща, как балдахином. Мне нравится, что он бесцеремонен, по крайней мере, когда дело касается его сна, и, к примеру, не спрашивая, затемняет лампу, хотя знает, что я в поезде не могу спать. Он растягивается на своей скамье так, словно имеет какие-то особые преимущества перед попутчиками. И тут же спокойно засыпает. При этом они изволят постоянно жаловаться, что у них бессонница.

В купе подсаживаются двое юных французов (гимназисты из Женевы). Один, черноволосый, все время смеется — даже над тем, что Рихард

почти не оставил ему места (так он разлегся); потом он смеется над тем, что улучил момент и занял часть лежанки Рихарда, когда тот приподнялся, чтобы попросить компаньонов не курить так много. Такие маленькие баталии между разноязыкими проходят молча и потому очень легко, без извинений и без упреков… Французы коротают ночь, передавая друг другу жестянку с печеньем, или скручивая цигарки, или поминутно выскакивая в коридор, перекрикиваясь там и возвращаясь обратно. В Линдау (они произносят «Лендо») они от души и ошеломляюще звонко для такого ночного часа хохочут над австрийским проводником. Проводники других стран действуют неотразимо комически, так и на нас подействовал в Фюрте баварский проводник со своей большой красной сумкой, болтавшейся где-то совсем внизу, у него между ног… Долго тянущийся вид освещенного и разглаженного огнями поезда Боденского озера — вплоть до далеких огней противоположного берега, — угрюмый и туманный. Мне вспомнилось старое школьное стихотворение «Всадник на Боденском озере», и я убил порядочно времени, восстанавливая его в памяти… Вторжение третьего швейцарца. Один из них курит. Один — тот, который останется и после того, как сойдут двое других, — вначале держался незаметно, но к утру проявил себя. Он положил конец распрям между Рихардом и черным французом; сочтя неправыми обоих, он уселся между ними с альпенштоком между колен и во весь остаток ночи более не пошевелился. Рихард показал, что может спать и сидя.

Швейцария поражает своими одиноко стоящими и оттого кажущимися по-особому отважно самостоятельными домами во всех городах и деревнях вдоль всей железнодорожной линии. В Сен-Галлене даже не образуется улиц. Может быть, в этом находит выражение добрый немецкий партикуляризм каждого в отдельности, поддержанный территориальными затруднениями. Каждый дом с его темно-зелеными ставнями и обилием зеленых цветов каркаса и перил напоминает дачу. И тем не менее на каждом — вывеска фирмы, причем только одна: семья и предприятие, похоже, не разделяются. Этот обычай — разворачивать деловые предприятия на дачах — живо напомнил мне роман Р. Вальзера «Помощник».

Воскресенье, пять часов утра, 27 августа. Все окна еще закрыты, всё спит. Постоянно такое чувство, что мы, запертые в поезде, — единственные, кто в этих краях дышит скверным воздухом, в то время как страна за окнами раскрывается в том естественном процессе, который по-настоящему можно наблюдать только из окна ночного поезда, сидя под все еще не погашенной лампой. Вначале перед темными горами, между ними и нашим поездом, возникает некая особо узкая падь, потом сквозь утренний туман, как через фонарь на крыше, пробивается белесый свет, трава на лугах постепенно становится такой, словно к ней никогда прежде не прикасались, — свежей, сочно-зеленой (что меня очень удивило, ведь был такой засушливый год) и наконец, медленно преображаясь под восходящим солнцем, бледнеет… Деревья с тяжелыми, длинными игольчатыми ветвями давно уже колышатся, раскачиваясь всем стволом до самых корней.

Такие формы часто видишь на картинах швейцарских художников, и до сего дня я считал их не более чем стилизацией.

Мать выводит детей на воскресную прогулку по чистой улице. Это напоминает мне о Готфриде Келлере и воспитании, полученном им от матери.

В лугах повсюду аккуратнейшие изгороди, некоторые — из серых, заточенных, как карандаши, стволов, часто — из половинок таких стволов. Так мы в детстве расщепляем карандаш, чтобы вытащить грифель. Таких изгородей я еще никогда не видел. Вот так в каждой стране повседневность чем-то нова, и надо остерегаться, чтобы, радостно увлекаясь такими впечатлениями, не просмотреть что-то редкое.

Рихард. Швейцария в первые утренние часы, предоставленная самой себе. Самуэль разбудил меня якобы при виде какого-то достопримечательного моста, который, однако, уже проехали прежде, чем я раскрыл глаза, и этой встряской создал, быть может, первое сильное впечатление от Швейцарии. Поначалу я смотрю на нее — чрезмерно долго — из внутренних сумерек во внешние.

За ночь я необыкновенно хорошо выспался, как и почти всегда в поезде. Мой сон в поезде — это буквально скрупулезная работа. Я укладываюсь, голову устраиваю в последнюю очередь, пробую в прологе разные положения, прикрывая лицо шапочкой или накидкой, отгораживаюсь от прочей компании, которая может смотреть на меня со всех сторон, и затем при каком-то новом, поначалу удобном положении тела меня уносит в сон. Заснуть, естественно, хорошо помогает темнота, но в дальнейшем ее почти не требуется. И разговоры могут продолжаться так же, как и прежде, однако когда кто-то по-настоящему спит, от него исходит какой-то такой призыв, которому даже далеко сидящий болтун не может противостоять. Ибо едва ли где-то еще самые крайние противоположности распорядка жизни оказываются так близко, непосредственно и поразительно сопряжены друг с другом, как в купе, и, вследствие непрерывного взаимного наблюдения, через кратчайшее время начинают влиять друг на друга. Даже если спящий и не усыпит сразу же остальных, то все же успокоит или — совершенно помимо их воли — усилит их задумчивость до желания закурить, как это, к сожалению, произошло и в нашем купе, где я, дыша воздухом ненавязчивых снов, вдыхал клубы сигаретного дыма.

Свой хороший сон в поезде я объясняю тем, что обычно мне не дает спать идущая от переутомления нервозность, порождающая во мне шум, который ночью — от всяких случайных шорохов в многонаселенном доме и на улице, от каждого прилетевшего издалека трамвайного стука, каждого пьяного вопля, каждого шага на лестнице — так усиливается, что в досаде я часто перекладываю всю вину на этот внешний шум, тогда как в поезде равномерность звуков движения (будь то непосредственно звуки работающих рессор вагона или трения колес, перестука рельс или вибрации всей конструкции из дерева, стекла и железа) создает некий постоянный уровень как бы совершенной тишины, и я могу спать, с виду точно так же, как любой здоровый человек. Эта видимость, естественно, мгновенно исчезает, к примеру, при каком-нибудь приближающемся свистке локомотива, или изменении темпа движения, или — совершенно неизбежно — при толчке остановки, который, проходя через весь поезд, проходит и через весь мой сон вплоть до пробуждения. И тогда я без удивления слышу, как выкрикивают названия мест, которые я совсем не собирался проезжать, вроде всех этих Линдау, Констанца и, кажется, еще Романсхорна, но мне от этого меньше пользы, чем если бы они мне только приснились, — наоборот, для меня это только помеха. Если же я просыпаюсь во время движения, то такое пробуждение полнее, поскольку оно происходит как бы против природы железнодорожного сна. Я открываю глаза и на мгновение поворачиваюсь к окну. Вижу я там не много, и то, что я вижу, воспринимается остаточным сознанием спящего. Тем не менее я готов поклясться, что я где-то в Вюртемберге, словно бы я определенно узнал это Вюртембергское княжество и в два часа ночи увидел какого-то мужчину, опирающегося на перила веранды своего загородного дома. За его спиной — полуоткрытая дверь освещенного кабинета, словно он вышел только проветрить голову перед сном… В Линдау был на вокзале, при подъезде и при отъезде — много ночных песен; вообще, в такой поездке в ночь с субботы на воскресенье, лишь слегка отвлекаемый сном, наметаешь с этих больших расстояний много ночной жизни, поэтому сон кажется особенно глубоким, а суета снаружи — особенно громкой. Те же проводники, которых я периодически вижу, когда они пробегают мимо моего потемневшего окна, не хотят никого будить, они хотят только выполнить свой долг и сверхгромко выкрикивают в пустоту вокзальных пространств один слог названия станции нам, и следующие — другим. После этого мои попутчики пытаются сложить это название или же приподнимаются, чтобы сквозь вновь и вновь протираемое стекло прочесть его самим, однако моя голова уже снова опускается на скамью.

Поделиться с друзьями: