Неизвестный Пушкин. Записки 1825-1845 гг.
Шрифт:
Мать сейчас же исполнила это, а Императрица дала ей розу [29] .
Вечером, за чаем, Императрица говорила об этом с Государем. И он попросил мою мать прочитать стихотворение Пушкина и спросил: знала ли она поэта? Она тогда встречала его у Карамзиных. Государь очень хвалил Пушкина и рассказал свою беседу с ним после коронации. Тогда Императрица заметила: «Как наше общество равнодушно к русской поэзии: кроме моего доброго Жуковского никто со мной и не говорит о ней. В Германии всякий наизусть знает творения Шекспира и Гёте. Как нехорошо так мало следить за родной литературой!»
29
У меня хранится эта засушенная роза, с надписью на конверте: «Роза фонтана слез, данная Императрицей в Монплезире».
С этого вечера и начались у моей матери разговоры о Пушкине с Государем и Императрицей. Государь спрашивал ее: видала ли она его, написал ли он что-нибудь? Мать этим
Мать записала также мнение Великого Князя Михаила Павловича. Он был сначала предубежден против Пушкина. Но раз, встретив его у моей матери, переменил мнение о нем. В тот же вечер он сказал матери: «Смотрите, как оклеветали Пушкина! Кроме того, что он талантлив, он вполне порядочный человек, рыцарь. Какой честный и гордый характер! Он очаровал меня».
Великий Князь говорил и о Гоголе, которого моя мать представила ему. Михаил Павлович находил в нем много оригинальности и юмора.
Пушкину приписывали множество эротических стихотворений, эпиграмм и тривиальных сатир. Раз он с грустью говорил об этом моей матери: «Только богатым и верят в долг, – сказал он. – Я и так краснею за то, что написал; я хотел бы все взять назад и сжечь. К несчастью, успели так много переписать, что мне никогда не собрать всего. Но я уверяю вас, что никогда не убивал ни грамматики, ни здравого смысла, а мне приписывают все глупости, которые теперь ходят по рукам».
Моя мать заговорила с ним о «Кинжале». Он ответил ей: «Это плохо, высокопарно! На самом деле есть только два-три хороших стиха, но теперь я гораздо требовательнее. Мне кажется, что это стихотворение я писал на ходулях, так оно напыщенно. Как человек глуп, когда он молод! Мои герои того времени скрежещут зубами и заставляют скрежетать зубами меня самого».
В одной из тетрадей я нашла заметку:
«Искра [30] принес мне поэму „Медный всадник“. Он уже написал несколько строф. Он напомнил мне один вечер и видение, как Петр Великий скачет по петербургским улицам.
30
Мать прибавляет: «Я зову Пушкина „Искра“, потому что его ум искрится. Это название больше подходит к нему, чем „Сверчок“».
Я нашла описание наводнения превосходным, особенно начало: думы Петра на пустынных берегах Невы. Когда я высказала Пушкину мое восхищение, он улыбнулся и грустно спросил:
– Вы, значит, находите, что в моей гадкой голове есть еще что-нибудь?
Я только вскрикнула. Он продолжал:
– Все, что я пишу, – ниже того, что я хотел бы сказать. Мои мысли бегут гораздо скорее пера, на бумаге все выходит холодно. В голове у меня все это иначе.
Он вздохнул и прибавил:
– Мы все должны умереть, не высказавшись. Какой язык человеческий может выразить все, что чувствует и думает сердце и мозг, все, что предвидит и отгадывает душа?»
Мать прибавляет к этому: «Он часто падает духом, вдруг делается грустным, и чем прекраснее его произведение, тем он кажется недовольнее.
Я говорила об этом с Жуковским, и он ответил мне: „Что вы хотите, мысль гения и мыслителя сверхчеловеческая; никакое слово не выразит ее вполне. Мы не так вдохновенны, как те, что писали священные книги, потому что мы не святые“».
Пушкин говорил моему отцу (который оплакивал его всю жизнь и не мог говорить о нем без волнения):
– Уверяю тебя, во всяком человеке, даже в дураке, всегда найдешь что-нибудь, если дать себе труд поискать. Ужасны только дураки с претензией да цензора.
– Когда ты говоришь с дураками, ты им ссужаешь собственного ума, – сказал ему мой отец.
– Нисколько! – ответил Пушкин. – Я не так расточителен.
Одно из любимых выражений Пушкина было: «Он просто глуп, и слава Богу».
Имя Гоголя впервые встречается в записках моей матери после подробных описаний событий 1830 года.
В первый раз, когда мать говорит о Гоголе, она называет его двойной фамилией: Гоголь-Яновский. Она говорит о нем по поводу уроков Мари Балабиной, сестры княгини Елизаветы Репниной. Больше она никогда не называла его двойной фамилией. Есть указание на то, почему она сразу так заинтересовалась Гоголем: он был малоросс. Как только Орест и Пилад (Пушкин и Жуковский) привели его к моей матери, он стал просто Гоголем и получил прозвище Хохол Упрямый. Он от застенчивости колебался ходить к моей матери, которая через Плетнева передавала ему, что она тоже отчасти «хохлачка». Это впервые сблизило их и положило начало их хорошим отношениям, перешедшим впоследствии в глубокую дружбу [31] .
31
В апрельской книжке «Наблюдателя» за 1892 год по поводу книги В.И. Шенрока «Материалы для биографии Гоголя» говорится об А.О. Смирновой и ее дружбе с Гоголем, в которой автор не видит ничего, кроме обыкновенного светского знакомства. Столь же характерно уверение «Наблюдателя», будто в нескольких выдержках из записок моей матери, напечатанных В.И. Шенроком в «Материалах для биографии Гоголя», говорится о революции 1848 года. Я предоставила в распоряжение г. Шенрока несколько строк, в которых упоминается об июльской революции 1830 года и о Пушкине. Кому неизвестно, что Пушкин умер в 1837 году? Очевидно, что в указанном «Наблюдателем» отрывке не
могло быть речи о февральской революции 1848 года. Я послала эти страницы В.И. Шенроку для ознакомления с характером записок и с целью облегчить ему точное определение времени, когда Гоголь познакомился с моею матерью, хотя, на мой взгляд, такие хронологические мелочи в данном случае не представляют особенного интереса. Во всяком случае, Гоголь встретился с моей матерью не в 1829 году. В то время она (как и многие) не знала даже о его существовании. Даже в 1830 году он не был ни знаменит, ни знаком «всему кружку». Раньше других познакомился с ним Плетнев. До 1830 года Гоголя знали Репнины, Балабины, графиня Соллогуб.Наконец, тот же «Наблюдатель» находит, что за 40 лет, миновавших со времени смерти Гоголя, о нем написано уже достаточно, что Гоголь никого больше не интересует, что о нем сказано все. Это оригинальное воззрение на роковой 40-летний срок – истинная жемчужина в своем роде. Как далеко от этой «точки зрения» до принципов просвещенной критики, именно выжидающей того срока, когда время сотрет следы партийных раздоров, когда умолкнут отклики близоруких и односторонних суждений, на которые так щедра наша критика! В странах, в которых критика процветает с XIII века, до сих пор не перестают писать обширные исследования о Данте, Шекспире, Гёте, Гейне, Рабле, Кальдероне, Сервантесе, Шелли, Китсе, Вордсворте и даже о второстепенных и третьестепенных писателях. То и дело появляются в свет собрания писем и неизданные произведения Стендаля, Бальзака, Жорж Занд, Флобера и других поэтов, романистов, драматургов, философов, историков. Для нас, русских, царствование Николая Павловича (и конец царствования Александра Павловича) имеет такое же значение, как «великий век» (grand si`ecle) для Франции или период от Попа до Байрона и Шелли для Англии. И вот – еще прежде, чем эта эпоха разъяснена, в печати откровенно раздаются голоса, что ее пора предать забвению!
Есть одна заметка, в которой дело идет о Гоголе, но моя мать не называет его, потому что говоривший с нею не знал, кому принадлежит произведение, подписанное немецким именем:
«Плетнев принес мне повесть, подписанную именем Ганса Кюхельгартена. Я сказала ему: „Ваш немец, должно быть, хохол“. Плетнев посмеялся надо мною и спросил меня – не думаю ли я, что только одни хохлы умеют смеяться. Несмотря на мое уважение к Плетневу, я остаюсь при своем мнении, что его Ганс – веселый человек и его нрав (humeur) [32] чисто малороссийский. Даже великороссы шутят иначе, чем хохлы. Плетнев принес мне письмо, полученное им от нашего путешествующего Сверчка, который, отправляясь на Кавказ, обещал нам описать со временем свое сентиментальное путешествие. Я просила его не писать больше „Кавказских пленников“, – довольно уже одного офицера, похищенного чеченцами и любимого черкешенкой».
32
Г. Шенрок принял слово humeur за юмор в английском смысле этого слова, но моя мать говорила об humeur gaie, то есть веселом нраве хохла.
В записках матери встречаются прозвища, на которые была в ее время особая мода. Великий Князь Михаил Павлович, князь Петр Андреевич Вяземский, Пушкин и мать моя раздавали их и употребляли в интимном кругу.
Вяземский был ипохондриком, и мать прозвала его Аббатом Тетю m-me де Севинье; иногда она звала его еще Асмодеем. Пушкина она называет то Сверчок, то Искра. Раз Жуковский громко расхохотался. Мать сказала ему: «Вы мычите как бык». На следующий день он подписался в записке: «Ваш верный бычок, Sweet William (Милый Уильям [англ.])». Ал. Ив-ча Тургенева она прозвала Всеведущий и Всезнающий Человек; графа Бенкендорфа – Цензором Катоном, графа Уварова – Профессором. Шишков назывался Кириллица. Княжна Софья Урусова Сильфида.
В «Онегине» Пушкин упоминает об Александре Феодоровне:
Подобно лилии крылатойКолеблясь входит Лалла-Рук.Дело в том, что Императрица на костюмированном балу при дворе в Берлине была в костюме героини поэмы Мура, переведенной Жуковским.
Моей матери давали много названий: князь Вяземский звал ее Донья Соль, Madame Фон-Визин и Южная Ласточка. Он же называл ее Notre Dame de bon secours des po`etes russes en d'etresse (наша покровительница русских нуждающихся поэтов [фр.]). Мятлев зовет ее Пэри, Колибри. Хомяков – Дева-Роза и Иностранка, Глинка – Инезилья, Вяземский – Madame de S'evign'e. В «Онегине» она названа Венерою Невы и буквами R. С. Жуковский называет ее Небесный Дьяволенок, Моя Вечная Принцесса. Каждый давал ей свое прозвище. Когда Пушкин читал ей свои стихи, мать ему сказала: «Мольер читал свои комедии своей служанке Лафоре». Пушкин рассмеялся и с тех пор, шутя, называл ее Славянская Лафоре. В письмах, вместо прозвищ, часто ставятся просто буквы.
Говоря о Жуковском и в письмах к моей матери Императрица Александра Феодоровна называет его «мой поэт», о Пушкине она говорит и пишет «ваш поэт». (Письма 1837 года и др.) Когда оба поэта и Плетнев приходят все вместе к ней, она называет их «классическое трио».
Мода на всякого рода прозвища царствовала долго.
Одного очень важного красавца Великий Князь Михаил Павлович называл Тарквиний Гордый. Другого красавца Вербный Херувим, и Пушкин ему сказал: «Ваше Высочество, подарите мне это, эпитет такой подходящий». Великий Князь ответил: «Неужели? Дарю, и не стоит благодарности; неужели эпитет верный?» Пушкин ответил: «Дивный, С. именно вербный херувим!»