Неизвестный Юлиан Семенов. Умру я ненадолго...
Шрифт:
— Что с тобой? — спросил я.
— Ничего. Просто там я стал истериком. Оказалось, что это даже удобно — быть истериком. Я, когда орал и бился на земле, мог ду мать о чем хотел, а потом еще выцыганивал освобождение на день.
Мы нашли двух девушек перед самым закрытием парка. Одна из них была продавщицей. Я понял, что Блюма ждет счастье. Но он, вместо того чтобы сочинять в ее честь рифмы вроде прежних: «жил на свете старый Блюм, положили Блюма в трюм», начал читать стихи из цикла «Город», написанные им в одиночке.
Мы
Блюм читал:
Друг другу протянув мосты,
Уснули берега.
Опавших с неба звезд цветы
Куда-то мчит река.
И заглядевшись с высоты,
До утренней зари
Глядят ревниво фонари Во влажные черты.
Девушки переглядывались, потому что не знали, как себя вести. Блюм смотрел на толстую продавщицу влюбленными, сияющими глазами:
Уже много дней и сегодня опять
Облака вроде сколотых льдин,
Шалый ветер бросает листву умирать
К равнодушным ногам машин,
Уже много дней дожди без конца,
Полотняных туманов надрыв,
Как будто Бог Сын потерял Отца
И плачет, лицо закрыв *.
Девушки стали весело смеяться, и Блюм тоже начал смеяться вместе с ними, то и дело поглядывая на меня. Он смотрел на меня, будто школьник, забывший урок.
— Как вас зовут? — откашлявшись, спросил Блюм продавщицу. Та игриво поинтересовалась:
— А зачем?
— Хотите выйти за меня замуж? — предложил Блюм.
— Ой, Маш, не могу, — засмеявшись, сказала девушка.
Ночь разламывалась рассветом, которого еще не было. Но рассвет угадывался во всем: и в том, как почернела вода в реке, пожелтели фонари на набережной, и в том, как прозрачны и прекрасны сделались наши лица, в весеннем предрассветье лица людей всегда прекрасны и трагичны.
— Что же будем делать, девочки? — тихо спросил Блюм. — Я хочу, чтобы вы шли рядом с нами по набережной, а я бы читал вам стихи всю ночь, а если захотите, все утро и весь день...
— А работать когда? — спросили девочки.
— Я бы читал вам самые нежные стихи, какие только знаю, — исступленно продолжал Блюм. — Я бы рассказывал вам про то, на каком страшном и мучительном разломе мы живем, я бы пел вам буддистские гимны, которые уверяют, что середина столетия всегда приходит с добром и возрождением.
Девушки испуганно переглянулись. Я заметил, как продавщица тихонько толкнула локтем подружку. Та чуть заметно кивнула головой и стала оглядываться по сторонам.
— Ты понимаешь, девочка, — говорил Блюм продавщице, — что скоро станет утро, которое, по пророку Исайе, всегда приходит с радостью, и мне очень хочется, чтобы эта радость коснулась и тебя!
Мы поравнялись с двумя такси. Наши спутницы ринулись в первую машину и стали испуганно кричать шоферу:
— Скорей гони, шеф! Гони скорей, он псих ненормальный!
Тогда и второй шофер дал газу, и обе машины унеслись.
— Ты испугал девочек, Блюм, — сказал я. — Ты стал в лагере придурком.
— Я стал в лагере не только придурком, но еще электромонтером, контрабасистом, жуликом и импотентом, — ответил Блюм. — Прав да, вешаться я пока погожу, потому что мне очень хочется посмот реть корриду, которая все-таки будет до того, как взойдет солнце.
...Он позвонил ко мне ранним утром. Его голос грохотал в трубке счастьем и добротой.
Он кричал:
— Скорей приезжай! Сейчас я тебе дам адрес. Я нашел колоссаль ную чувиху. Она старая, живет в подвале, и окна у нее зарешечен ные! Такая прелесть, честно, такая прелесть! Я почувствовал себя на свободе, понимаешь? Я почувствовал себя на свободе!
Я знал его хорошо. Со мной он никогда не играл. Если он говорил так — значит, он говорил правду.
* Стихи Юрия Киршона, написанные в тюрьме.
Осень пятьдесят второго
Ах, какая прекрасная была та осень! Леса стояли тихие, золотые, гулкие. Над полями гудели пчелы. В маленьких речушках, - прозрачных и медленных, - опрокинувшееся небо казалось неподвижным и торжественным, словно заутреня.
Кончался сентябрь, но было словно в июне: травы - зеленые, вода - теплая, ночи - светлые.
– Господи, - сказала старуха в белом платке, стоявшая рядом со мной, - благость-то вокруг какая, а?! Будто и греха нет.
Она оглянулась: очередь на передачу в Ярославскую пересыльную тюрьму тянулась с Волги вверх, прерывалась булыжной дорогой, где стоять не разрешалось, чтобы не было излишнего скопления возле тюрьмы, и плотно жалась на деревянном тротуаре, который вел к маленьким зеленым воротам под сторожевой вышкой.
В очереди стояли старухи с серыми от загара лицами; руки их были коричневы, синие вены казались черными, а ногти были бугорчатые от копанья в земле; стояли здесь молодые бабы с детишками, чаще всего грудными; на солнце детишки плакали, а в тень отойти нельзя, потому что очередь и есть очередь, - к тюремным ли воротам, за сахаром ли: пропустил свое, на себя и пеняй.