Немцы
Шрифт:
— Скоро получишь в лоб! — Столько лет Пилюс ждал! — Тебя никто не прикроет… — длилась, ревела нестерпимая сирена, переход на новый уровень в игре, «новое» в разделе «правила», что означает, если из пяти звездочек «жизней» четыре уже перечеркнуты, — но никто не заставляет, вдруг вспомнил Эбергард, его никто не заставляет, ему, в отличие от многих, важнее другое — важнее Эрна, он сам — поднялся и направился к двери, убрав звуки с такой резкостью, словно оборвался какой-то провод, в такой тишине, словно шел по крыше и третий шаг — в сорокаэтажный высоты воздух; и чуть попозже, на третьем шаге, не зная, почувствовал: уйдет, закроется дверью и вот этого невыносимого больше не будет, не только сейчас — вообще по-прежнему никогда не будет, не будет
— Отставить! — всё, что успел сообразить Гуляев. — Эбергард, немедленно…
Дверные проемы, два, он преодолел ровно, не задев, и вышел (не погонятся же), не заметив: Анна Леонардовна в приемной? говорила ему что? — сразу в долгую ночь, и сидел над открытыми «контактами» в телефоне: позвонить некому и сообщения никго не пришлет. Девушка, писавшая ему по ночам, располнела, собирается рожать, обиженно засыпает и мигает откуда-то из глубины жировых отложений двумя злыми глазками. Болит колено. Нервная почва. Хотелось есть. Некого услышать. Некому сказать. Эрна спит. Ее отняли, отвели подальше, и она спит; завтра первое сентября, первый раз за последние годы этот день для Эбергарда не значит ничего. Эрна пойдет в школу без бабушкиных астр. Бабушка пыталась дозвониться, но Эрна не перезвонила и не ответила. Эбергард ответил.
— Оставь ее, сынок. Просто держи двери открытыми.
Улрике привычно плакала на кухне, потише, когда он приближался, погромче, когда отходил, и в голос, когда поняла — Эбергард не собирается завтракать.
— Что? Что случилось? — он обнимал ее и заученно, уже не вспоминая, что за чем следует, делал искусственное дыхание, включая «губами в губы», для возврата ее к счастливой жизни.
— Просто я подумала, — затрясла головой: да она и сейчас так думает, с этим не поспоришь, — что ты будешь меньше любить нашего малыша, чем Эрну… — и обхватила его: рассказывай подробно, почему это не так?
Мэр приехал на закладку бассейна в Заутрене и, утопив в бетоне капсулу с посланием потомкам, с живостью увечного попрошайки, хозяина костылей враскоряку вскарабкался по деревянной лесенке на трибуну, прижался плечом к режиссеру Иванову-1 — выборы! — ряженые русские бросили плясать, и невидимый радиооратор долил в уши мед и доплевал в федералов, ворующих деньги города.
Мэр (омерзительный, такой всегда, сегодня особо?) поцеловал Иванова-1 в губы и оглядел толпу согнанных старшеклассников и оранжевые жилеты и каски на десяти хмурых трезвых мужчинах, изображавших строителей (настоящие строители — смуглые, в синих и черных куртках — переминались в отдалении, за милицейскими спинами, словно страшились приблизиться), и Эбергарда, стоявшего в положенном ему тридцать шестом ряду.
— Что самое главное в жизни, ребята? Надо держать… что-о? — мэру нравилось, когда ему отвечали хором. — Не слышу! Что же вы не знаете? Надо держать слово!
— Я не понял твоего поведения! — Разъехались; зачехлялся оркестр, фальшивые рабочие расходились, ворча «при царе бочку водки выкатили бы», Гуляев подозвал Эбергарда коротким окриком и взмахом руки, как в период обучения подросшего щенка. — Это что за провокационные выходки?! Когда захотел — встал? Когда захотел — пошел?!!
— Прошу прощения, — и побежавший по низу экрана текст, и сурдоперевод, и руду, загрохотавшую на транспортере, Эбергард пропускал, делал вид «слушаю», но всё же улыбался, если замечал в окружающем и мимошедшем забавное что-то, и озирался, чтобы забавное это подметить.
— Договоримся! — Гуляев добрался наконец до… — На всех коллегиях присутствовать — лично! На всех выездах префекта — лично! Свои вопросы докладывать — лично! Он должен видеть Эбергарда. Твою, так твою мать, работу. Иначе дорогой Эбергард быстро кончится. Желающих на твое место — до хера! — Гуляев с надоевшим страданием перемялся, словно пришлось отвлечься на муки неразношенных туфель или каменную такую крошку под правой пяткой. — Как понимаешь, мне ты симпатичней Пилюса, но — Ему… — Ему, как Богу.
И руководителя
окружного пресс-центра до поры оставили; руководитель прошелся, пока не остановила розовая стена с надписью «Если ты не голубой», закрыл ухо телефоном: Фриц кричал, кричал, не расходуя души, как кричат на полуглухих пожилых, рожениц, малолетних правонарушителей и справедливо подозревающих жен:— Ты не должен показывать им, что тебя есть за что зацепить… Что не всё терпишь! Что ты готов свое отдать! Да ни копейки! Хрен им!!! Зубами держи! Ногтями! Да они побоятся в угол загнать! Ты столько лет… Ты строил свое, сколько сил… Годы! У тебя дочь! Квартира! И теперь, когда им осталось полгодика, вот так всё — отдать?! Они уйдут кормиться на другое поле, а мы — мы останемся, это наше!!!
И ныл, дребезжал трамвайным отзвуком в стеклянной посуде: — Сходи к нему…
— Я не смогу.
— Раньше мог, и решал, и носил…
— И носил. И презирал. Их это не устраивает. Им ведь надо что-то кроме денег.
— В смысле? Недвижимость?
— Мои дни, ночи. Душа. Существо!
— Душа. Какая на хрен душа? Кивай, да и всё!
— Я не могу. Вопрос в том, есть ли в тебе выключатель. И обеспечиваешь ли доступ.
— Эбергард, — Фриц понял; или и прежде понимал «о чем», но жалел времени и себя и вот по доброте собрался всё же «последний раз объяснить», — сейчас главное слово — система. Надо быть, — сообщил как червячье страшное, — внутри. Всё, вся там херня — личное, неличное, правда, неправда, борьба какая-то, ты сам со своим именем-фамилией, будущее, дети — только там могут быть. Внутри. Если ты не пролез или выпал — тебя нет. Надо встроиться. Встроился — держись. Держишься, ходи с прутиком, ищи, где тут под землей финансовые потоки… Но — только в системе. Система!
— А система, чтобы победить сепаратизм… Модернизация экономики… Подготовить граждан для полного осознания своей ответственности на свободных выборах… В условиях плюрализма…
— Как хочешь. Но помнишь, как говорили наши учителя при советской власти? Партийный рубль длиннее, чем рубль. Такой же, как обыкновенный рубль. Но длиннее.
— У вас там… — Жанна не успела досказать, он постеснялся вернуться с трусливым «кто-кто?» и шагнул в собственный кабинет с «не бойся!».
Человек за его столом — а, это Дима — Дима Кириллович, Эбергард уже привык, что — опять новый: Дима серьезно оброс, поседел, нарядился в синий пиджак, напоминающий форменный швейцарско-таможенноавиационный, но без фуражки, светлая водолазка добавила ему мягкости и несуеты; Дима, не шевелясь, думал о чем-то неприсутствующем, Эбергард налег спиной на стену, насижусь, коллегия по выполнению наказов избирателей, — холодное наконец-то утро, идешь, и листики бегут за тобою следом — оба смотрели в окно, как уборщица прометает крыльцо. От человека, что долго с тобой — сидит, заходит, звонит «с днем рождения», кормит, всегда ждешь ножа в шею. Должна ведь быть какая-то цель у него. Он же не «просто так».
— Всё маешься, — Дима погладил рукой стол, чтобы показать на запястье браслет с черными камешками. — Ты можешь увидеть, что внутри меня? Ну, другого человека?
— Кровь?
— Да нет! Вот так: можешь почувствовать себя этим, другим человеком? Представить, что он чувствует? — Дима присматривался к Эбергарду и, как о чем-то географическом, уточнил: — Ты ведь не за правду, да? Русский. Но не за правду. У тебя это — поскромнее. Пусть живут и жрут, как хотят, но тебе желательно, чтобы они правду зна-али.
— Тебя и оттуда уволили?
Дима вздохнул из-за облаков, с вершин неких необозначенных пока достижений: ничего-то ты не понял и вопрос твой только подтверждает мои…
— Не об этом. Я наконец-то в порядке. Я дома. Сам вдруг очнулся: зачем мне это мелкое ворье? Там всё занято. Под каждой струйкой — рот. С запасным ртом. На землю нам — ни капли. Я вдруг догадался: надо сидеть на раздаче. Там, где нарезаются большие порции. В правящих кругах. Ты не знаешь, почему правящие — именно круги?