Немецкая трагедия. Повесть о Карле Либкнехте
Шрифт:
— Всему приходит конец. Не выдержал, значит…
Он лежал на холодной земле бледный, без кровинки в лице. Солдаты раздобыли подстилку и осторожно перенесли его.
Подошел лейтенант.
— Что такое? Почему не работаете?
— Человек потерял сознание.
Он приблизился: а-а, Либкнехт… старый приятель, давно пора бы ему в тираж.
Он потер ему уши, как будто имел дело с нетрезвым, ткнул пальцем в одно место, в другое. Может, так было бы лучше для всех — кончился человек, и все! Слишком много хлопот с ним. Потом лейтенант подумал: еще комиссия нагрянет, чего
— Вот каких героев стали держать! Им в сортире сидеть, а не воевать… Несите его.
Солдаты хмуро посмотрели на лейтенанта.
— Куда нести-то? Ему врач нужен.
— В батальон, к чертям собачьим, пускай там и возятся с ним.
На подстилке Либкнехта донесли до опушки леса. Там стояла ротная повозка. Когда его укладывали, он открыл глаза.
— Куда вы меня, товарищи?
— Лежи, ладно: привезем, куда надо.
Ему подумалось: жаль будет, если увезут далеко; товарищи в общем хорошие, и он к ним привык.
Дорога потянулась неровная, лежать было неудобно. Стоило прикрыть глаза, как все начинало вертеться; словно бы не вперед ехали, а кружили на месте. Никак не удавалось вернуть себе устойчивость. Глаза от слабости закрывались, и опять все начинало кружиться.
На медпункте Либкнехта сдали дежурной сестре. Прощаясь, товарищи похлопали его по плечу и наказали, чтобы он возвращался, как только поправится.
— Все будет хорошо, Карл. Леса повалим с тобой еще столько, что хватит на целый фронт.
На медпункте тянулась своя жизнь. Сестра бесстрастно опросила его и объявила, что надо ждать врача.
Комната была большая, в три окна, но свет с улицы проникал скупо. Октябрьский день с плотными низкими облаками был сумрачный. Вдоль стен стояли выкрашенные охрой скамьи. Старательные руки латышей прежде убирали помещение; портреты на стенах, вышитые полотняные занавески, добротный стол были из другой, прошлой жизни. Из медицинского оборудования тут стоял только белый больничный столик и аптечка с застекленными дверцами.
Появился врач; скользнул безразличным взглядом по немолодому, сидевшему в бессильной позе солдату.
— Что с вами приключилось?
Сестра доложила.
— Либкнехт? Карл Либкнехт? — Он внимательно посмотрел на солдата. — Вы разве в нашей части?
— С самого лета, доктор.
— Тот самый Либкнехт, депутат рейхстага? Не думал, что вас могут загнать в такую дыру!
Слабое подобие улыбки мелькнуло на лице солдата.
— Жизнь, доктор, подносит сюрпризы почище. Доктор сказал:
— Ну что ж, послушаем.
Выслушивал он внимательно — внимательнее, чем если бы перед ним был рядовой солдат. Потом засунул стетоскоп в футляр, что-то соображая.
— Что же мне с вами делать?
— Дать сердечные капли и отправить обратно в часть.
— Вы больны серьезнее, чем вам кажется.
— Я был болен и тогда, когда меня взяли в армию, — заметил было Либкнехт.
— Прежнее меня не касается, — сухо остановил его доктор. — Я могу говорить лишь о том, что констатирую сам.
Он подошел к столику. Сестра подложила лист с данными о больном, и доктор стоя начал что-то писать. Потом
подколол к листу.— Эвакуировать, — распорядился он, — и, по возможности, поскорее.
Уже выходя, он бросил в сторону Либкнехта:
— Предпочел бы познакомиться с вами при обстоятельствах более благоприятных.
Итак, в судьбу его, как чаще всего на войне, вторглась случайность. Еще недавно на батальонном медпункте был невежественный и ко всему безразличный фельдшер. Он, конечно, вернул бы Либкнехта в часть. А доктор посмотрел на дело по-иному.
Новая страница открылась в жизни Либкнехта. Трудно было сказать, что сулит она ему впереди.
Дальше все потянулось, как в неправдоподобном сне. То ли в Шавлях, то ли в Митаве — эвакопункт, где царил откровенный разврат, молчаливо узаконенный всеми. Развратничали открыто, словно бы напоказ, с озлобленностью и полным неуважением друг к другу. В утехах распущенности искали хотя бы временного забвения.
Либкнехта продержали там недолго. Перед госпиталем он прошел санитарную обработку и впервые за долгов время почувствовал себя человеком, а не полуживотным.
В госпитале установили, что он болен воспалением нервных окончаний при полном истощении нервной системы. Лечиться предстояло долго, и его решили переправить в Берлин.
Так, совсем для себя неожиданно, он оказался опять вблизи своих.
В столичном госпитале было опрятно и чисто, порядки ничем не напоминали фронтовые. Либкнехту заботливо предлагали то лучшую лампу, то второе одеяло.
Стояло начало ноября. Берлин был свинцово-серый, из окна виднелись хмурое небо и двор, загороженный высокими корпусами. Раненых и больных привозили по нескольку раз на день, страждущих в палатах лежало достаточно. Тем не менее картина забот, царивших в госпитале, как бы демонстрировала гуманный облик столицы в дни войны. А ужасы фронта были закрыты от населения плотной завесой.
Лежа на удобной койке с чистым бельем, читая книгу, Либкнехт то и дело возвращался к мыслям о фронте. Еще настоятельнее, чем прежде, он сознавал себя обязанным сказать, что творится в мире, от лица тех, кто знает правду войны.
Соня навестила его на следующий день. То, что она рядом, держит его руку в своей, а другой поправляет подушку, ненароком касаясь лица, казалось неправдоподобным. Только теперь он понял, до чего же был одинок и как оторван от всего, что ему дорого.
Как дети? Успокоился ли немного Гельми или все терзается в поисках идеалов жизни? Есть ли вести от Клары? Как поскорее сообщить товарищам, что он здесь?
— Карл, родной, тебе нужен покой, пойми. Рано заниматься этим.
— Но я лучше врачей знаю, от чего мне будет спокойнее. Вот ты со мною, и мне уже хорошо…
— Так я буду приходить к тебе каждый день.
— Но мне и других необходимо повидать. — И, видя, что она расстроилась, пояснил: — Как долго меня тут продержат, неизвестно; приходится торопиться. Надо многое успеть.
— Отдохни, ведь ты болен. Я говорила с врачами — тебе очень нужен покой.
— Но голова не подчиняется уговорам. Много чего предстоит решить…