Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ненависть к поэзии. Порнолатрическая проза

Батай Жорж

Шрифт:

— А как же альбом? — спросил я. — Она же видела альбом.

Тогда Тереза впервые лукаво улыбнулась мне.

Тереза открыла дверь спальни, где я увидел на кровати Луизу в длинной розовой шелковой комбинации.

Рядом с ней, держа ее за руку, стояла Святая, она была полностью одета. На ней была маска из черного бархата. Но я знал ее лицо и тело: то, что должно было бы отдалить, в конечном счете лишь приближало ее ко мне. Передо мною, голым мужчиной, ее платье, черная маска были знаком разврата. Теперь я знал, что она видела, и это знание, вызывавшее у меня неостановимую дрожь, отдавало мне ее целиком — еще в большей мере, чем если бы она стала меня искать, провоцировать или умолять каким-нибудь [бесстыдством?]. Она отводила от меня глаза и притворялась безразличной, словно самая сокровенная плоть ее уже оросилась от моих поцелуев, мой рот наполнялся слюной, и мое желание на

глазах проникало в нее, со всем своим неистовством. Я хотел ее, потому что она была свидетельницей моей ярости, вызванной образами ее наготы, когда я рассматривал альбом, и еще более отчаянной ярости от ее суровой одежды, подчеркивавшей ее падение и безнадежные усилия избежать разврата. Всем сердцем я тянулся к ней. Я ощущал свое тело как одно сплошное оскорбление.

Я посмотрел на Луизу, и мне показалось, что ее омерзительное жирное тело было еще большим оскорблением. Я набросился на нее, отчаянно пытаясь добраться до той мерзости, которая исходила от этих белых и волосатых складок. Меня опьяняла, когда я проникал в нее, чистота другого лица — над нами, — лица, жаждавшего столь безмерной скверны. Я взял руку Святой и направил ее к тому месту, где поднимается любовь. Мне хотелось искусать ей губы, но Святая отвернулась от нас, не высвобождая свою безвольную руку, и что-то шептала на ухо Терезе. Я отвернулся к Луизе и заблудился в дряблой пропасти ее рта; она была недоступна так же, как и ее сердце. Граница смерти словно отступала все дальше в этом жире. В тот момент я готов был всё отдать, лишь бы стать Луизой и осквернить Святую этим невыразимым уродством. Я оставил Луизу лежать неподвижно на кровати и, подойдя к Терезе, обнял ее тело стоя, как нельзя более неловко. У меня перехватывало дыхание. Я спросил у нее:

— Что она тебе сказала?

Из-за Терезы я увидел, как Святая склонилась над Луизой. Ее лицо под маской — на животе Луизы — было преисполнено всей чистоты разврата.

Сохраняя вялую серьезность в своем голосе, Тереза сказала мне почти любезно:

— Ты можешь просить ее о чем пожелаешь, все, что пожелаешь, она сделает все, что пожелаешь. Но если тебе страшно, уходи. Вот что она мне сказала.

— Тереза, — ответил я, — можно мне самому поговорить с ней?

— Может быть, — сказала мне она. — Но мне она ничего не сказала, и она в раздражении.

— Скажи ей, что я жду ее в соседней комнате. Я одеваюсь, но скажи ей, что я ее жду.

Через несколько мгновений я открыл дверь, в которую постучала Святая; на ней больше не было маски, но держала голову низко опущенной. Она сказала:

— Не уходите.

Я ответил нежно:

— Я уйду, но только с вами.

Она с ненавистью подняла голову и с презрением прошипела:

— Вы что, собираетесь меня вытащить отсюда? Я пожал плечами и сказал:

— Взгляни на меня. Я так сильно хочу тебя, что не знаю, как тебя взять…

Она поняла меня и, так же как и я, не зная, что делать, задрала подол, села на биде и стала подмываться. Я сказал ей:

— Приятно…

Она добавила:

— Теперь я тебя подмою. Снимай брюки.

Она встала, вытерла полотенцем у себя между ног, и я ей сказал:

— Дай я тебя вытру.

Позволив мне сделать это, она расстегнула мне ширинку.

Брюки упали к моим ногам.

Я снял их. Занял место Святой на биде. Она снова взяла мыло, намылила руки.

Когда она наклонялась, я поймал ее губы; ее раздувшийся язык заполнил мне всю глотку. От ее мыльных рук я тихо постанывал.

Я сказал ей:

— Давай будем пить… пока не станет плохо.

— Выйдем, — сказала она.

Она была совершенно голая под легким, едва прикрывавшим ее платьем. Я отвез ее на такси в темный бар, где мы безмолвно глотали виски. Святая шутливо расстегивала свое платье.

Я сказал ей:

— Мне бы хотелось, чтобы ты завтра не знала, спали мы вместе этой ночью или нет.

В темном углу бара она забавляла мои взоры самыми сокровенными расселинами в своем теле. Я лил ей виски прямо на грудь. Она набрала себе полный рот, расстегнула мне ширинку и вылила все туда. Над баром была гостиница, Святая поднималась туда голая по лестнице с райским ощущением.

На следующий день я проснулся разбитый; Святая спала. Я даже не знал, занимались ли мы с ней любовью в той комнате свиданий, куда она вчера поднялась голая и пьяная. Я совершенно не помнил, что произошло с тех пор, как, едва переводя дух после подъема по лестнице на глазах у полуошарашенных, полунасмешливых служанок, я захлопнул за нами дверь. Я больше ничего не знал, оставив попытки что-либо припомнить, я лишь ощущал дрожь и тошноту — последствия перепоя; мне было плохо. Я смотрел на Святую, распростертую на кровати, где был невероятный кавардак после беспорядочной ночи: она являла собой воплощение несчастья. Глядя на нее, я не сомневался, что она страдает так же, как и я; кошмар, от которого у нее во сне не закрывался сведенный судорогой рот, был не менее страшен,

чем мое собственное состояние. Я услышал, как на церкви Сен-Рок прозвонило девять часов. Этот медленный звон, который во мне, в моем истощенном теле, обливавшемся холодным потом, отозвался тяжелым, но отдаленным резонансом, вызвал чувство какой-то сокровенной общности с этой женщиной, которая была столь чужда и столь неподобающе нага в постели и которую я, возможно, даже не успел поцеловать. Нечто ужасное разделяло и — на более глубинном уровне — объединяло нас, связывало узами непомерных страданий, которые благодаря новым страданиям должны были стать еще более тесными. В тот момент я заранее почувствовал весь ужас влечения, которое уже испытывали друг к другу наши тела, — желания, которое нам, возможно, никогда не удастся утолить, но надежда утолить его будет лишь дразнить наше нетерпение. «Утолить», «невозможное» — такими словами косноязычно выражалась вся упадочность моего состояния. Я знал, что и у нее остался такой же осадок, из точно таких же слов, боли и бесстыдства, и эта уверенность отбивала у меня желание обнять ее; она была нежна, как стена ужасной тюрьмы, где я решился умереть, расточая ей последние ласки, ибо с нею меня связывала агония. Мне хотелось быть уверенным, что в эту беспутную ночь я не сумел ее взять и оставил ее разочарованной, как и я сам. Но это не имело значения: даже если я овладел ею, я все равно был бесповоротно разочарован, ибо, охваченный чрезмерным желанием, не мог вообразить себе своих предполагаемых объятий, я лишился их; ибо ими не владела моя память. Я знал, что она скоро проснется, и тогда я мог бы начать заниматься с ней любовью, медленно, не кончая, в точном согласии со своей тошнотой, и мое наслаждение, которое становилось величайшим наслаждением только при откровенном бессилии болезненного недомогания, стало бы в конце концов совершенно невыносимым. Такое темное желание, наверное, вообще можно удовлетворить только неудачей, а не самим актом. Мне почудилось, что она открывает глаза. Я ошибался, но улыбка желчной иронии, которой я хотел встретить ее изумление, уже проскользнула на моих губах; в какое-то мгновение меня охватило удовольствие, преисполненное безмерной злобы, и я заметил, что на улице сияет солнце. Я насладился ее удивленным пробуждением — ее удивлением и отвращением. Она по-прежнему спала, но, столь дьявольски насладившись одной только этой мыслью, я ощутил между нами столь полное сообщничество, что в какой-то миг чуть было не набросился на нее и не начал топтать, как петух с победоносным кудахтаньем. Она спала, но ее сон казался мне самой противоположностью покоя, и я думал, что она стала бы смеяться вместе со мной таким же смехом, как и у меня, — смехом судорожным от сладострастия и страдания, — смехом, которым, как я иногда подспудно сознаю, я буду смеяться в агонии.

Когда она проснулась, я не мог сдержать улыбки. Она открыла глаза, пристально посмотрела на меня, и не поддающееся определению, но все же болезненное выражение, что промелькнуло на ее лице, привело меня в отчаяние. Я был не застигнут врасплох, а просто парализован в своем немощном желании наброситься на нее.

— Помогите мне, — сказала она.

Я удивленно посмотрел на нее.

— Мне надо одеться, — продолжала она. — В голове все идет кругом. У вас такой же больной вид, как и у меня.

Я ответил, что действительно у меня голова тоже шла кругом. Я спросил у нее:

— Вас не тошнит?

— Да, мне хочется вырвать, — ответила она.

— Но вы не можете?

— Нет, — ответила она.

Я понял, что она затравлена своей болью. У меня тоже было затравленное и совершенно бессильное состояние. Я не мог бы помочь ей одеться. Я не смог бы одеться даже сам. Я почувствовал себя еще хуже с тех пор, как она открыла глаза; нам с ней оставалось только переживать то состояние безысходности, в котором нас оставляла тошнота.

— Вы меня не поцелуете, — сказала она мне.

Я посмотрел на нее: мое изнеможение отвечало ей за меня. Я сказал:

— Мне плохо.

Она улыбнулась:

— Посмотрите на меня. Я больше не выдерживаю.

Она села, потом снова упала.

Она со всего маху грохнулась на кровать. Должен признаться, что ее страдание имело для меня мало значения, никакого значения, а ее выставленная напоказ нагота возбуждала во мне ярость. Я сильно хотел ее, и я чуть не вскрикнул, но при этом пребывал в расслабленном состоянии, сидя голый на краю кровати. Я больше не видел ее, бессильно опустив руки, словно ужас глодал меня изнутри, я мог воспринимать только мрак и страдание.

Она простонала:

— Что вы делаете?

Я почувствовал, что овладевавший мною мрак неощутимо проникает в меня, скользя и вихрясь в моей голове; я сдержался и сказал ей:

— Я сдерживаю себя.

Меня шатало.

Я услышал, как она стискивает зубы. Она еще по-прежнему лежала ничком, ее рыжие волосы пылали устрашающим ореолом, ее нагота была сплошным призывом к любви.

— Ты же видишь, — сказала она, постанывая; ее тело было похоже на обрубки червя, извивающегося в бесконечных и инертных судорогах.

Поделиться с друзьями: