Необычайная коллекция
Шрифт:
Дела эти были столь важны, что захватили его целиком. Очень скоро Рорган забыл о своих сказках. Литература в одночасье вылетела у него из головы, он сделал славную карьеру в коммерции и никогда больше не писал.
Когда ему исполнилось семьдесят пять лет, умерла его жена. Он оставил семейный дом сыну и купил себе виллу на побережье, чтобы спокойно доживать там свои дни. Переезжая, он обнаружил десять экземпляров «Сказок заливов», которые дал ему издатель, и только тут с изумлением вспомнил, что был писателем — по крайней мере, хотел им быть. С волнением он открыл свою книгу, прочел две первые сказки, нашел их вполне приличными. Как же он мог забыть о своей писательской карьере? Это открытие потрясло его. Мог ли он наверстать упущенное, создать в тот короткий срок, что был ему отмерен, произведения, которые забывал писать сорок лет? Лихорадочное возбуждение овладело им; он закрылся на своей вилле и принялся усиленно размышлять над сюжетом книги, запретив себе
Матье Манделье, другой экземпляр коллекции Гулда, — случай, противоположный Роргану: он готов был обречь себя на вечное проклятие, лишь бы забыть то, что написал, но это ему так и не удалось. Он родился в Брюсселе в 1910 году и в ранней молодости опубликовал несколько романов, в которых выразил свое презрение к общественным условностям и дал волю сексуальным фантазиям. Они вызвали бурю в критике и общественном мнении; Манделье, очень довольный, лишний раз убедился, что он на верном пути. В 1936 году он отправился в кругосветное путешествие. Оно продолжалось три года и было отмечено целым рядом происшествий: он был ранен на охоте в Конго, попал в тюрьму в Америке после драки и подцепил в Индии кожную болезнь, мучившую его жестоким зудом до конца жизни. Каждый месяц он посылал друзьям письма, в которых живописал свои приключения и излагал весьма крамольные мысли. В 1939 году, вернувшись в Брюссель, он опубликовал свои воспоминания, присовокупив к ним всевозможные вымышленные эротические подвиги. Разразился новый скандал, повлекший за собой судебный процесс за порнографию, который он с трудом, но выиграл.
Испугался ли он, представ перед судом и едва избежав тюрьмы? Как бы то ни было, сразу после этого Манделье исчез. Несколько лет о нем никто ничего не слышал, и даже лучшие друзья не имели от него вестей. Ходили разные слухи. Говорили, что он покинул Европу, пишет картины в Америке, женился на русской наследнице или стал золотоискателем в Южной Африке. На самом деле все было далеко не так живописно: Манделье уверовал в Бога и удалился в религиозную общину на севере Франции. Проведя там шесть лет и дав обет воздержания, он поселился в брабантской деревушке, чтобы благочестиво и скромно жить на лоне природы.
Как правило, он был в ладу с самим собой в своей новой жизни и считал грехи молодости — в том числе, и свои книги — окольными путями к нынешнему просветлению. Но порой у него случались ужасные нервные срывы, когда ему была невыносима мысль, что он написал эти книги, эти грязные и кощунственные романы, имеющие столь мало общего с евангельским идеалом. Тогда он принимался колесить по стране в поисках всех экземпляров своих книг, чтобы уничтожить их. Он горько рыдал в букинистических магазинах, а каждому изумленному букинисту, утешавшему его на своем плече, описывал свою драму: как он был бы счастлив жить аскетом, если б только ему удалось забыть то, что он написал!
Гулд всегда заканчивает свои лекции о забвении случаем Энрике Фольсано, испанского писателя второго ряда, который в конце 30-х годов покончил с собой, когда узнал, что читатели обычно забывают его книги сразу по прочтении.
Его первые романы, в детективном жанре, были неплохо написаны; их забывали, дочитав, через несколько часов, но все-таки не во время чтения. А вот следующие, ближе к социальной драме, забывались по мере того, как их читали, — «забвение непрерывным потоком», как говорит Гулд. На третьей странице читатель не мог вспомнить, что прочел на второй, на четвертой забывал третью и так далее.
«Случай Фольсано не лишен общих черт со случаем Мартелена, — комментирует Гулд. — Первый писал книги, которые читатель забывал страницу за страницей, второй начинал их и забывал сам день за днем. Книги Фольсано умещались в объеме одной страницы в читательской памяти, а мозга Мартелена хватало на один день памяти авторской. Это два варианта одной и той же проблемы. Но тогда как решение проблемы Мартелена подсказал ему Фердье — писать очень короткие тексты, — никто не помог Фольсано, которому тоже следовало бы писать тексты в одну страницу, чтобы не выходить за рамки крайне слабого интереса, которого он только и мог добиться от своего читателя. И он умер, так до этого и не додумавшись».
После недолгого молчания Гулд поделился со мной своим страхом: он очень боится, когда читает лекцию, что его настигнет синдром Фольсано. Он будет говорить, говорить, а слушатели — забывать его слова, по мере того как он их произносит. Но под конец Гулд вновь обретает душевный покой, слыша аплодисменты, с каждым разом все более бурные, которые опровергают его опасения.
ДЕСЯТЬ ГОРОДОВ (I)
Горан, в Силезии
В городе Горане говорят
на трех языках; все три — производные от польского и очень похожи между собой. Их лексикон на девяносто процентов идентичен, как и все имена собственные; лишь спряжение заметно отличается — и то не у всех глаголов. То есть в принципе все три языка понятны любому поляку, который не обнаружит в них особых различий с исконным польским: в Горане, Варшаве и Катовице говорят grosso modo [1] на одном языке. Жители Горана, однако, друг друга совершенно не понимают. В этом городе все говорится и пишется одинаково на их трех языках, но в силу какой-то ментальной блокады каждый житель говорит только на одном и отказывается понимать другие. Выражаясь языком математики, Горан нарушает закон транзитивности: если Р — субъект, говорящий по-польски, a g1, g2 и g3 — три языка, на которых говорят в Горане, и Р одинаково хорошо понимает как g1, так и g2 и g3 (Р = g1, Р = g2 и Р = g3), то люди, говорящие на этих языках, также должны друг друга понимать (g1 = g2 = g3). Но в Горане это не так. Гулд описал мне кое-какие курьезы, вытекающие из этой абсурдной ситуации, после того как побывал там в прошлом году.1
В общих чертах, приблизительно (лат.). (Здесь и далее, если не указано иное, примеч. переводчика.)
«В Горане все пишется на трех языках — названия улиц, вывески, меню — все. Но поскольку эти три языка почти идентичны, надписи чаще всего бывают одинаковы:
— на фронтоне мэрии можно прочесть «Merostwo, Merostwo, Merostwo», то есть «мэрия», но на трех языках;
— на автобусах, идущих до стадиона, написано: «Stadion, Stadion, Stadion»;
— в меню ресторанов: «Ryba, Ryba, Ryba» (рыба), «Kurczak, Kurczak, Kurczak» (курица), «Szynka, Szynka, Szynka» (ветчина);
— и так далее.
Отличаются слова крайне редко. Но если вдруг на вывеске не хватает слова на одном из трех языков, его носители впадают в панику и уверяют, что не понимают написанного, — хотя то же самое слово могут прочесть дважды! Однажды я повстречал человека, который искал больницу. Он стоял перед табличкой-указателем: «Szpital, Szpital». Казалось бы, все ясно, но увы: недоставало szpital на его языке. И он ничего не понимал, нервничал, лихорадочно листал словарь (в Горане их всегда носят с собой) и умоляюще взирал на прохожих, чтобы узнать, действительно ли «szpital» означает именно «szpital» на его языке.
В этих условиях, не стану скрывать, жизнь в Горане — то еще зрелище. На улице (ulica, ulica, ulica) люди обращаются друг к другу на трех идентичных языках, но при этом друг друга не понимают. На рынке (rynek, rynek, rynek) зазывалы расхваливают свой товар, повторяя трижды одно и то же. По радио (radio, radio, radio) дикторы сменяются, чтобы прочесть новости на трех языках, совершенно одинаковых, разве что с ничтожными отличиями, которых неопытному слуху не воспринять.
Мой друг Ежи рассказывал мне, что его дед, живший с семьей и, как многие старики, знавший все три языка, старался ругаться на том, которого не понимали его внуки. Хотя и бранные слова общие во всех трех, но никто в доме, кроме него самого, не понимал их на чужом языке. Так что Ежи и его братья научились ругательствам, только когда пошли в школу, у одноклассников, не сознавая, что это те же слова, которые они слышали через стену от вспыльчивого деда с самого рождения».
Рассказал мне Гулд и о местной знаменитости Горана, поэте по имени Давид Воеводский (1900-1973). Его книги читают все поляки, легко преодолевая некоторые частности, порой отличающие его язык от их родного. Воеводский воспевает свой город и окружающие его поля, говоря, что хотел бы прожить здесь всю жизнь и остаться призраком после смерти. В Горане Воеводский — признанный герой, обожаемый всеми жителями. Парадокс в том, что две трети не понимают ни слова из его текстов. Только в 1977 году, через четыре года после смерти поэта, антология его стихов была переведена на два других языка. Сегодня его творческое наследие доступно в прекрасной серии трехъязычных сборников с тремя вариантами каждого текста, которые в девяти случаях из десяти совпадают слово в слово.