Необычайный крестовый поход влюбленного кастрата, или Как лилия в шипах
Шрифт:
Да, тремя пулями в затылок, чет и нечет! Я думал было объявить голодовку в знак протеста против этих крутых и всмятку мер, но решил, что протестовать подобает протестанту, а не доброму католику. Вдобавок голодное брюхо, как известно, глухо, а мне следовало обратиться в слух, чтобы сдвинуться с мертвой точки.
Премьер-министр позвонил мне в растрепанных чувствах и без расчески. Он просил у меня прощения за промахи, допущенные его остолопами-штурмовиками. Я не имел ни малейшего желания вступать в разговоры с премьер-министром, когда по мне палили со всех углов и на каждом шагу. Какой срам! Мой чистый Корпус, блестевший, как новенький башмак, после этой пальбы из винтовок, смазанных лучше, чем мои пациенты, был весь засыпан битым стеклом, забрызган кровью, пропитан яростью и отчаянием, отмыть которые куда как труднее.
Премьер-министр (лицемер
Мне стало до того грустно, что я попросил Тео развеселить меня проверенным способом – стансами со стаканом. С безмерной любовью и безразмерным состраданием он сказал мне: «Вы неважно выглядите. Надо, пожалуй, мне и вами заняться». И, чтобы отмыть пол, мы вдвоем несколько часов носили воду и заливали глаза, испив до дна горькую чашу.
LXVII
Какой скандал! Пальба не прекращалась ни днем, ни ночью, ни в промежутке. И я задавался вопросами: смогу ли я дописать роман, которому не хватало на глазок всего пяти глав? Не сочтут ли мои издатели весь этот гром и треск выстрелов рекламной шумихой? Успею ли я к старту гонки за литературными премиями и зелеными воротничками? И, кстати о воротничках, распахнет ли передо мной Академия свои двери, или я поцелую замок?
Через три дня я был вынужден оповестить весь свет и его четыре стороны:
«Непогрешимые» были глухи, как тощие коровы, и продолжали палить с вышек, сея разрушения и платя нам свинцом. Неизлечимые гибли в пляске шальных пуль.
Сесилия, облачко мое кремовое, плакала, невзирая на всю свою сдержанность, и храбрилась как зайчонок, которому насыпали на хвост соли. Тео любовно подбадривал ее меж двух огней.
Правительство было так удручено, что больше мне не звонило, за исключением министра юстиции, да и тот не раскрывал рта. Ему хотелось оправдаться за все промашки «непогрешимых», но по нам-то они не промахивались! Я предложил ему воздвигнуть памятник неизвестному неизлечимому – ведь хороший товар сам себе реклама.
Тео разрывался между умирающими, расточая им ласки и поцелуи, нашептывая нежнейшие слова, пока те истекали отнюдь не голубой кровью, орошая грядущие нивы. Он так замотался, что забыл свою неразлучную склянку с цианидом, которую всегда носил на коротком поводке ради долгой жизни.
Невзирая на свистопляску, я должен заявить во всеуслышание из уважения к истине – ибо я всегда был джентльменом, – что Сесилия, горка моя ампирная, даровала мне свои груди de visu {54} и in fine. {55} Обе сразу, а не одну за другой, как она имела обыкновение дарить их Тео, который спал, держа губы сжатыми, а рот на замке и не обращая внимания на одинокую, покинутую и загнанную в тупик грудь. А случилось вот что: гремели выстрелы, падали вокруг меня неизлечимые, как вдруг Сесилия, дщерь моя Сионская, упала навзничь и осталась на нем лежать в забытьи. Халат ее распахнулся, глаза, напротив того, закрылись, и, лежа так, она позволила мне увидеть обе свои груди, подобные двум кубкам «Формулы-1». О захлестнувшей меня буре чувств мои непредвзятые и твердокаменные читатели могут составить представление, почитав «Антологию дрожи», которую я составляю и планирую издать как вклад в изучение испанского гриппа. Я ощутил, как моя любовь к ней стремительно взмыла во мне подобно кавалерийскому полку... ведь истинное чувство допускает любые вольности. Но я счел своим долгом обуздать этот трепет, дабы заняться приготовлением супа с котом, с тревогой обнаружив, что больше нет никакого «потом».
54
По виду (лат.). Своими глазами, в качестве очевидца.
55
В конце; в конце страницы; в конце книги (лат.).
LXVIII
Неизлечимые были так перепуганы непрестанной пальбой и градом пуль, изрешетившим Корпус, что в один миг и два счета переименовали себя в «выживших»; запах пороха ударил им в голову, и они не могли больше ломать ее над спасением головы Тео. Сам же я, увлекаемый
водоворотом событий и печальным вальсом пуль, которые, отскакивая рикошетом, прищелкивали негромко и неброско, особенно когда ошибались мишенью, попросил у Тео руки Сесилии, чащи моей лесной благоухающей. Чуть не плача, думал я об этом мире, который стал до того материалистическим, что сам Сократ не покончил бы с собой ради него, даже если б только для этого воскрес.Председатель Гильдии врачей названивал мне постоянно, чтобы создать видимость осведомленности. Едва заслышав его тошнотворный – не иначе как на помойке найденный – голос, я отключал телефон. А между тем сколько вопросов, и весьма компрометирующих, мог я ему задать – к примеру, кто уничтожил Александрийскую библиотеку и насколько виноват Навуходоносор в падении Вавилона!
В таких обстоятельствах, столь же критических, сколь и настроение моих читателей, Корпус утопал в крови и пламени, как татарский бифштекс «фламбэ» с арманьяком, а врачи лезли вон из кожи, призывая на помощь меня, без церемоний и даже без перчаток, хоть не грех было им спрятать руки, грязные, как белье их большой семьи. Когда звонили так называемые коллеги, я представлял, как они в окружении пациентов, злодейски прикованных к искусственным почкам, подвергают их изощренным пыткам, которые, не иначе, почерпнули из учебников Великих Инквизиторов, унаследованных по прямой линии, хотя, возможно, это были вторые экземпляры под копирку. Порой я задавался вопросом: не откомандировала ли Гильдия врачей в штурмовой отряд «непогрешимых» своих лучших хирургов и не они ли, вооруженные до пупка и со скальпелями в зубах, так хорошо мажут с вышек по цели, нацепив очки для близи?
Выжившие не только сомневались во всем (посмертно), но и непомерно взвинчивали ставки, играя в пинг-труп-понг. Некоторые мечтали о воссоздании плота «Медузы» и уже присматривались, выбирая, кого внести в меню. Другие подумывали воздвигнуть баррикаду из мертвых тел с целью исторического обзора лучших сцен всевозможных революций, не считая Коммуны.
Вирус мутил разум неизлечимых, а несмолкающая пальба возбуждала их, как адское пламя дьявола, и задавала такого же жару. Торжественно и громогласно заявляли они, что находятся здесь по воле народа и покинут Корпус только ногами вперед.
Тео же с бесконечной кротостью принимал пылкую любовь каждого испускающего дух и поплевывал на пламя, поскольку не мог нагреть на нем руки.
LXIX
В самый разгар кровопролития, когда непогрешимые палили почем зря, нипочем не зря в корень, а число выживших убывало, как тринадцатое в пятницу, председатель Гильдии врачей пытался потолковать со мной о моем собственном здоровье. Тяжелый случай delirium tremens {56} был у этого крысобоя. Я спросил, не желает ли он выслушать меня по телефону стетоскопом или навешать мне на уши лапши, в которой мы нимало не нуждались благодаря огороду Тео. Я решил окончательно и бесповоротно никогда не приглашать его к обеду, даже в сопровождении свиты можореток в миноре.
56
Белая горячка (лат.). Буквально «трясущееся помрачение».
Мои неизлечимые гибли у меня на глазах, рвались их сердца, и превращались в решето тела, а председатель тем временем заговаривался и разводил турусы на колесах под свист и пляску с грехом пополам. Из его бредовых речей выходило, что,
И подобную нелепицу он выдал как истину в последней инстанции и на конечной станции, не имея никаких доказательств, кроме моего анализа крови, в своих грязных лапах, видя соринку в чужом глазу и не замечая в своем бревна!
Он понес такую ахинею, что я всерьез подумал, уж не пробирался ли он тайком за стену, чтобы строить куры какой-нибудь пациентке, которая, в свою очередь, понесла от него. Чего доброго, придется принимать роды – в таких условиях мне останется только выплеснуть младенца вместе с водой. Сделать ребенка за моей спиной и ждать, что я посмотрю на это сквозь пальцы!
На каждое его утверждение я возражал не в бровь, а в глаз: «Лжец!», «Шарлатан!», «Ничтожество!» На каждое карканье отзывался громким ржаньем норовистого и ухоженного молодого скакуна. На каждый совет отвечал как на духу и не лез за словом в карман... А каждое молчание о божественной красоте Сесилии, колдуньи моей с глазами нетленными, парировал лебединой песней, посвященной сыну Цитеры и дяде Сэму.