Необыкновенное лето
Шрифт:
Предмет разговора заключался в том, что пять дней по столам финансового отдела безрезультатно гуляло срочное требование отдела народного образования на кредиты, задержанные по статье публичных выставок трудовых процессов школьного подотдела.
– По-вашему, пять дней – долго? – чёрство спросил Рагозин.
– Неслыханно! – прошептала девушка.
– Срочное требование! Пять дней! Скоро неделя! – возмущался студент. – Вы вставили в нашу работу палку, когда она доведена почти до самого конца.
– Нет, палка, я вижу, ещё не доведена до конца, – буркнул Рагозин с недоброй улыбкой.
– Что вы хотите сказать?.. Из-за каких-то денег! – презрительно заметила партнёрша студента, в то
– Подотдел командировал нас, как устроителей выставки, чтобы получить нужную нам сумму. Выставка раскинута, а мы не можем её открыть, потому что нет денег, чтобы напечатать каталог и приглашения.
– Это наши деньги, а не ваши. Вы – только касса, – опять заметила барышня, выговорив слово «касса» с отвращением, точно это было пресмыкающееся.
– Мы открываем городскую выставку детского рисунка и скульптуры, – настойчиво продолжал студент, – чтобы впервые показать достижения трудовой школы и других воспитательных…
– Ну и открывайте, пожалуйста, – прервал Рагозин. – Я тут при чем?
– Ах, ни при чем? Тогда где наши деньги, которые вы незаконно задержали? – рассерженно сказала девушка.
Рагозин ответил, сжав зубы:
– Денег на это дело сейчас не будет, и времени говорить дольше у меня тоже нет. До свиданья.
– Позвольте! От каталога мы откажемся, но хотя бы только напечатать приглашения! – неожиданно взмолился студент, и лицо его, посветлев, утратило сходство с мавром.
– Напечатайте ваше приглашение в газете.
– Но… но у нас и на газету нет!
Рагозин засмеялся.
– Что я могу сделать, дорогие товарищи! Поймите, есть нужда куда острее, чем с вашей детской затеей.
– Затеей? – потрясённо проскандировала девушка и круто поставила кулачки на край стола. – Вы здесь сидите и за своими счетами ничего не видите, что делается в мире! Вы оторвались от действительности, как настоящий бюрократ.
Рагозин раскрыл глаза. Что такое несёт эта распушившаяся пичуга? Ей лучше известно, что делается в мире? Он – бюрократ? Нет, он представлял себе бюрократа несколько иначе! Ну, покруглее, что ли, или хотя бы с золотым зубом…
– Вы только и знаете – отказывать, – не унималась барышня, – мешать революционным начинаниям! Мы строим школу на трудовых процессах, готовим Республике новых граждан! Вы посмотрели бы лучше нашу выставку, прежде чем…
– Посмотрю, посмотрю, – снова перебил Рагозин, – посмотрю, на что вы швыряете деньги…
Он совсем грубо, на народный лад, рассерчал и только что не выпроводил молодых людей за дверь.
Но в памяти у него сохранилось от этого посещения что-то озорное, и когда он получил, спустя недолго, пригласительный билет с раскрашенными акварелью зелёными и красными фонариками и старательной надписью, за которой слышался тоненький детский голосок: «Дорогой товарищ, приходите, пожалуйста, к нам, на открытие выставки наших работ по рисованию и лепке», – ему стало приятно, и он сказал, посмеиваясь:
– И гораздо красивее, чем печатные билеты. И умнее гораздо.
Он решил, что непременно зайдёт на минутку поглядеть, что там такое выставили эти головастики. А то, кой грех, и правда оторвёшься от действительности, – ещё посмеялся он и аккуратно спрятал приглашение в карман.
21
Выставка разместилась в центре города, в залах городской аудитории, и вокруг неё, ещё до открытия, было немало разговоров в известном кругу. Город имел свои традиции в искусстве – он гордился старейшим в провинции Радищевским музеем и хорошим училищем живописи. Художники росли на западных образцах – музейная галерея славилась барбизонцами и боголюбовской школой. Но
предреволюционные годы внесли в художественную жизнь бурю крайних влияний, и красочный, пышный Борисов-Мусатов иным своим землякам казался чересчур пряным в бульоне, вскипячённом новейшими экспериментаторами. Тут были даже супрематисты, пугавшие саратовцев хитрыми загадками из геометрических начертаний и преимущественно двух цветов – сурика с сажей.Шумок вокруг детской выставки шёл именно в этой, не очень обширной, среде живописцев. Были две темы лютых споров. Первая касалась метода обучения искусству. По этому новому методу педагог отступал на задний план, а ученик становился на передний. Детям предоставлялось выражать своё понимание мира своими детскими средствами. Очень высоко поднимали свободную фантазию. Подражание и копирование предавалось анафеме, натуру считали необязательной. Вторая тема затрагивала цели искусства. Призвано ли оно воспитывать вкус и в каком направлении? Или, может быть, все сводится к доступности пониманию зрителя? Те, кто отстаивал эстетико-воспитательные задачи, попадали в бессмертную тяжбу течений. Вечно ли прекрасное? Что значит – развитие искусства? Фидий или Роден? «Мир искусства» или футуристы? Сторонников доступности искусства всеобщему пониманию эти спорщики обливали презрением: что значит «понятно»? – вопрошали они. Понятны не только передвижники, понятны мыльные обложки Брокаря и К°. Куда же вы поведёте новое поколение?
В конце концов кучка философов затерялась на вернисаже среди толпы людей, пришедших просто из любопытства: узнать, что делается в школах и – неужели дети интересно рисуют?
Рагозин удивился, что собралось много народу. Правда, большинство, так же как он сам, забежало сюда на минутку – всем было не до того, война стучалась в городские стены, а тут взрослые играли в куклы. Но ещё больше изумило Рагозина странное зрительное ощущение, когда он вошёл в светлый зал и в глазах зарябило от красочных пятен, рассеянных по стенкам.
Он стал рассматривать рисунки. Это была, на первый взгляд, обыкновенная ребячья мазня, какую хорошо знают те, кому пришлось растить детей. Домики с дымом из труб лепились на бумаге, и около них – заборы, деревья, собачки, телеги. Солнца, похожие на решето с клюквой. Звезды вроде хлопьев снега. Чернильные человечки, несущие знамёна помидорного цвета. Война: из пушек рвётся пламя, лиловый дым застилает всю картину. Ещё война: кавалерия скачет на безрогих белых козах. Опять война: убитый лежит на бирюзовой траве и рядом – письмо с крошечными буковками: «пишет тебе твой сын Володя…»
Рагозин привык видеть во всякой картине объяснённую мысль. Здесь странно привлекало что-то иное. Вдруг два схожих рисунка раскрыли ему – чем было это иное. Он увидел лимонного верблюда, стоящего в розовой, как разбавленное вино, пустыне. Грустью веяло от картинки, вся безнадёжность пустыни, все одиночество животного вместились в лимонно-розовое сочетание. На соседнем рисунке пунцовый конь арабской стати с длинной шеей взлетал на коричневую скалу. Конь мчался почти по вертикали, но в окраске его было столько силы, что не оставалось сомнения – он взлетит и на небо. Волнение исходило от цвета, превращённого маленьким художником в свет.
Рагозин подошёл ближе к необыкновенным рисункам и прочитал повторяющуюся в нижних правых углах крупную подпись: Иван Рагозин.
Он стоял и смотрел на верблюда и на коня, и перечитывал подпись, и чувствовал, как словно костенеют его ноги и руки и он не может сдвинуться с места. Страшный испуг зародился у него в эту минуту на душе: откуда взялась его уверенность, что Ксана родила мальчика? Почему он уговорил себя, что надо искать сына? Может быть, если бы он искал дочь, она давно бы нашлась?