Шрифт:
НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО
Вторую неделю мы ждали самолёта в затерянном среди непроходимых якутских лесов маленьком таёжном посёлке. Нас было семеро: три геолога, три геофизика и один журналист. Все мы сошлись в посёлке случайно — вышли к аэродрому из тайги, где ходили с поисковыми отрядами, занимаясь каждый своими делами. И всем нам нужно было срочно лететь в город, на центральную базу главной разведочной экспедиции.
По утрам, ещё до восхода солнца, мы переправлялись через речку на большую галечную косу, служившую аэродромом, и, усевшись на перевёрнутые лодки, с тоской смотрели на горизонт. До полудня мы сидели молча: праздные разговоры на аэродроме в ожидании самолёта считались в тех местах дурной приметой.
В
С наступлением темноты мы брали свои полегчавшие за день рюкзаки и, невесело шаркая сапогами по гальке, возвращались к переправе. Перегруженная лодка-шитик, черпая обоими бортами воду и готовая пойти ко дну буквально каждую секунду, всё-таки успевала вовремя пристать к берегу, и мы, вылив воду из сапог и отжав полы своих пальто и плащей, отправлялись сушиться, а заодно и ночевать в одиноко стоявший над рекой дом холостого и угрюмого радиста Ивана Семёновича.
Обиталище Ивана Семёновича походило одновременно и на общежитие, и на мастерскую по ремонту радиоаппаратуры. Вдоль стен стояло несколько раскладных коек с засаленными спальными мешками, одну из которых занимал сам Иван Семёнович, а всё остальные — всякий проезжающий и проходящий через посёлок таёжный люд. Передняя часть дома была плотно заставлена тяжёлыми металлическими ящиками с круглыми эбонитовыми ручками и опутана множеством проводов, которые, казалось, не имели ни конца, ни начала. Здесь игриво перемигивались между собой десятка полтора красных и зелёных, похожих на кошачьи глаза лампочек, и в любое время дня и ночи слышался цыплячий писк.
Иван Семёнович поддерживал связь с поисковыми отрядами геологов, работавшими в тайге, и три раза в день «давал погоду» лётчикам. Целыми сутками он сидел с наушниками на голове и стучал ключом, посылая в эфир свои унылые точки-тире.
Устроившись на ночь, мы начинали чаёвничать. Надо сказать, что чай на Севере, особенно на севере Якутии, пьют до того крепкий, что по цвету его можно сравнивать только с сажей.
В один из таких вечеров, лёжа на спальных мешках и потягивая из старых консервных банок густейший таёжный «чифир», мы неожиданно заговорили о самопожертвовании. Уж не помню, с чего всё началось. Кто-то незаметно начал, кто-то поддержал, и через минуту разговор завладел всеми, за исключением хозяина дома и одного нашего спутника — угрюмого пожилого геолога с изрезанным морщинами лицом. Иван Семёнович, как обычно, сидел около рации с наушниками на голове, слушая эфир, а угрюмый геолог лежал на койке, подложив под голову руки, и, глядя в потолок, молча курил.
Мнения сразу же разделились. Одни говорили, что пожертвовать собой человек может только в том случае, когда он ясно видит перед собой цель, во имя которой отдаёт свою жизнь. Другие утверждали, что самопожертвование — это результат эмоционального потрясения, экстаза, что пожертвовать собой можно не по расчёту, а только по вдохновению. Особо горячо защищал вторую точку зрения лохматый чёрный геофизик — молодой парень лет двадцати пяти с бледным, худым лицом и большими голубовато-серыми глазами.
Угрюмый геолог (его фамилия была Тарьянов) поначалу, казалось бы, совсем не интересовался нашим разговором. Но потом, когда страсти разгорелись и лохматый геофизик в пылу полемики выскочил на середину комнаты и, размахивая руками, стал о чём-то нечленораздельно кричать, Тарьянов сел на своей койке и, подняв руку, как школьник на уроке, тихо сказал:
— Одну минуту…
Мы все с интересом повернулись к нему.
— Я не буду спорить ни с кем из вас. Я просто хочу рассказать вам одну историю, которая, как мне кажется, имеет некоторое отношение к предмету вашего сегодняшнего разговора.
Тарьянов взял свою потрёпанную полевую сумку и вытащил из неё сильно помятую тетрадь.
— Два
года назад во время больших осенних дождей в тайге пропал без вести поисковый отряд геологов. Их искали до самой зимы, но не нашли. Весной, когда сошёл снег, эвенки-оленеводы случайно наткнулись на последнюю стоянку этого отряда. А в десяти шагах от шалаша лежал человек. Это был начальник отряда, геолог Костя Сабинин, тот самый Сабинин, который открыл Заполярный алмазоносный район… Костя Сабинин был человеком редкой души — прямой, честный, открытый, замечательный товарищ, верный друг, способный геолог, умница. Я с ним работал когда-то. Он и сейчас как живой стоит у меня перед глазами — высокий, широкоплечий, добродушный, с карими весёлыми глазами, со светлой курчавой бородой… Эвенки нашли на груди у Сабинина пакет, в который была вложена карта открытого им месторождения и пачка исписанных листов бумаги — письмо Сабинина к жене. Письмо отослали в Москву, а карту дали на проверку геологам, которые подтвердили на следующий год высокое содержание алмазов в открытой отрядом Сабинина кимберлитовой трубке. Перед отправкой кто-то перепечатал Костино письмо на машинке. Эта копия долго ходила по якутским разведочным партиям. Некоторые места геологи читали запоем, как молитву. Потом письмо попало ко мне, и я переписал его. Костя писал письмо жене долго — несколько месяцев. Это было последнее, непрерывное, бесконечное письмо. Вот что было в нём написано:«…У вас ещё вечер, а у нас уже утро, вы ещё слушаете по радио лёгкую музыку, а у нас уже поют петухи, и мы встаём рано-рано, чтобы успеть на аэродром к отлетающему в далёкую северную партию самолёту. Когда ты ляжешь в кровать и начнёшь засыпать, мы уже поднимемся в воздух. Ты будешь видеть хорошие, светлые сны, а мы, прижавшись друг к другу меховыми куртками, будем смотреть в маленькие круглые окна — иллюминаторы на редкие клочковатые облака, молчаливой серой стаей проносящиеся над крыльями нашего самолёта. В твоей тёплой, уютной комнате розовым светом горит настольная лампа, а из стеклянной кабины нашего самолёта уже видны первые багровые сполохи северного сияния…
Вера, дорогая! Как мы далеко сейчас друг от друга! Я знаю, что ты волнуешься за меня, за мою беспокойную, бродячую жизнь. Мы мало бываем вместе, и ты больше помнишь меня на подножке вагона или в дверях самолёта, всегда уходящего, улетающего от тебя.
Мне очень хочется сделать для тебя что-нибудь хорошее и доброе именно сейчас, когда ты спишь в далёкой Москве, а я лечу с молчаливыми геологами к побережью Ледовитого океана. Мне хочется, чтобы тебе приснился яркий, солнечный день в весёлом южном городе. Это было пять лет назад. В тот день мы решили, что навсегда будем вместе.
И тогда же я сказал тебе, что хочу сделать в жизни что-нибудь очень большое, очень полезное и нужное для моей Родины. И тогда ты сказала, что разлука всю жизнь будет спутницей нашей любви. Помнишь, мы долго молчали после этих слов. Мы знали, что это правда, но тогда наша любовь была сильнее правды.
И вот прошло пять лет. Пять лет я скитаюсь по Северу. Я ищу то большое и нужное, о чём говорил тебе в тёплом южном городе, то, что мы называем холодным и чужим словом «полезное ископаемое», но чему мы отдаём все силы, все мечты, весь жар души.
Вера, родная, мы так редко видимся с тобой! И каждый раз при расставании мы поднимаем стаканы за годы странствий и минуты встреч. Мы знаем, что эти минуты стоят долгой жизни рядом друг с другом. Мы знаем, что годы разлуки не страшны нам. Мы верим в это.
…Когда ты проснёшься, мы уже приземлимся на жёлтую отмель бурной таёжной реки. Место нашей посадки будет всего в четырёх километрах от Северного Полярного круга. И когда ты встанешь, будешь умываться и причёсываться, мы, проводив улетевший на юг самолёт, уже пересечём черту Полярного круга. Нагруженные тяжёлыми рюкзаками, мы пойдём дальше, на север. Наши геологические молотки будут стучать по выходам древних кристаллических пород, мы будем вгрызаться кайлами и лопатами в вечную мерзлоту, будем засыпать по вечерам среди болот и топей под холодными полярными звёздами и думать о тех, кто ждёт нас на Большой земле.