Неотвратимость
Шрифт:
Когда Женя вышел из больницы, с фронта вернулся отец. Хотя к тому времени война еще не кончилась, его демобилизовали, поскольку он был тяжело ранен и передвигался с трудом. Его долго лечили в госпиталях, потом несколько лет дома лечили, но все равно с кровати он почти не вставал и лечение это было уже ни к чему. Когда отец умер, мать пошла работать в порт, а за маленьким Борькой ухаживал Женя в свободное от школы время.
Из-за ноги Женя потерял почти два года и был в классе самым старшим. Он обижал малышей, его боялись, но все-таки дразнили «одноногим». Потом ему надоело учиться с малышами и вообще все это надоело, и он бросил школу. Решил тоже поступить в порт, тем более людей там не хватало и устроиться
Решил найти работу где-нибудь подальше от центра, чтобы не встретить там знакомых мальчишек или девчонок. На далекой окраине города близ рынка находилась сапожная палатка, где работали три мастера. Туда он и поступил в качестве ученика.
С утра все трое искали мелкий ремонт, чтобы выполнить его сразу, при клиенте, и тут же получить за работу. Получать деньги доверили Жене. Первой и главной его обязанностью было внимательно считать деньги и не прозевать тот момент, когда набежит на пол-литра и полкило колбасы. Труда это не составляло, тем более что после каждого клиента мастера механически прикидывали в уме, сколько уже собралось, и, как бы про себя, но все-таки вслух, говорили: «Как раз!» или «Ну вот!» или еще что-нибудь в этом роде.
Женя брал свой костыль и вприпрыжку бежал в ларек, находившийся тут же, на рынке. Он добросовестно и быстро выполнял свои обязанности, и мастера ценили его трудолюбие. Поэтому наливали немного и ему.
Пить Жене было противно. Над ним посмеивались, называли «маменькиным сынком». Он стал пересиливать себя и уже не отказывался от своей доли. Отношение к нему улучшилось. Постепенно его научили прибивать подметки и набойки. Бывало, доверяли и более сложный ремонт.
В удачные дни и в получку раньше времени закрывали палатку. Женя приносил два, а то и три пол-литра, чтобы потом уже зря не бегать. Теперь ему не приходилось себя пересиливать. В этом деле он уже не намного отставал от мастеров.
Жить стало легче. Раньше он расстраивался от всяких посторонних мыслей, которые лезли в голову, особенно когда встречал ребят в форме ремесленного училища или просто молодежь с книгами. В те первые месяцы работы в сапожной палатке он расстраивался по любому поводу: увидит группу веселых моряков или молодого шофера, который привезет на рынок продукты, и завидует им. В такие минуты становился задумчивым и рассеянным. Потом понял — можно не ждать от жизни ничего хорошего. Мысль эта была для него не новой, он ощущал ее каждый день, но, когда окончательно утвердился в этом, ему стало легче: теперь можно не расстраиваться от встреч с ребятами, у которых счастливая судьба, и не забивать себе голову всякими мыслями и бесплодными мечтаниями. Он твердо решил, что теперь ему будет легче, и, если эти ненужные мысли опять лезли в голову во время работы, он гнал их, не раздумывая, яростно забивая гвозди в подметку. Если такие мысли заставали его, когда он бегал за водкой, тоже не обращал на них внимания. Когда они будили его ночью, он с издевкой отвечал на них про себя, что его это совершенно не трогает и он плевать на них хотел, пусть даже они не дадут ему спать до утра. И он ждал этого утра с нетерпением, ждал, чтобы поскорее выполнить первые заказы.
Мать все видела и все понимала.
Однажды спросила:
— Может, Женя, на целину уедем?
Ему было все равно. Он сказал:
— Мне все равно. На целине тоже подметки рвут.
Новому директору совхоза Ивану Шарпову было не до них. У него была мечта: три дождя. И ничего в жизни не надо: три хороших дождя. Первый — сразу после сева,
второй — когда выйдет третья связка. Хлебный стебель, он ведь как бамбук или камыш, коленцами пересечен. Так вот, на выходе третьего коленца дождик нужен. И последний — под налив хлебов.Мечта не сбылась. Не было дождя. Ни первого, ни второго, ни третьего. Вообще не было дождей. Было огромное солнце, не загороженное облаками, и горячие ветры. Но землю оплодотворили, и должна была появиться жизнь.
Она появилась, вышли, выбились сквозь трещины ростки — жалкие, бледные заморыши. Они выбились к свету и влаге. А влаги не было. Подгорали, обвисали стебельки. Рост прекратился. Но они еще жили, маленькие и хрупкие, и, как все живое, стремились оставить потомство. Они торопились, потому что жизнь едва теплилась в них и надо было успеть это потомство дать. Раньше времени выбросили стрелку и пошли в колос. Родились колосики-недоноски. Крошечные, хилые, безжизненные.
И снова палило солнце, обжигал суховей, не жалея эти существа, и они сжались, сморщились, потрескались, не в силах сопротивляться. Било солнце лежачего.
Так пришла пора уборки. Иван Шарпов объезжал свои поля, срывал колосья, считал зерна. В низинах и балках в колосе всего десять — двенадцать зерен. А тысячи и тысячи гектаров выжжены почти дочиста.
Иван Шарпов собрал людей:
— Что будем делать? Убирать или, может, не стоят трудов наших эти зернышки? Может, скот пустить?
Спросил и замер. Что скажут?
На следующий день началась уборка. Комбайн что машинка для стрижки волос. Только ширина ножей шесть — десять метров. А над ними, во всю их ширину, вертится мотовило — длинные планки, накрывая колосья и прижимая их к ножам.
Пошли комбайны, да не достает мотовило до колосьев, слишком низкие. Остановили машины, прибили вдоль планок старые брезентовые рукава, еще ниже опустили ножи. Под самый корень стали брать, чуть не с землей.
Смотреть больно: целый день ходит комбайн — и едва бункер зерна наберет.
Вечером в кабинете директора подводили итоги. Пятнадцать — двадцать килограммов с гектара. А сеяли по сто двадцать. Там, где урожай получше, собрали все, что посеяли.
Расходились, не глядя друг другу в глаза. Остался Иван Шарпов один. Вошел кладовщик подписать какую-то бумагу. Подписал. Тот направился к двери, но директор задержал:
— На первый раз предупреждаю. Повторится, сниму с работы.
Сказал безразличным тоном, ни на каких словах не делая ударения, не повышая голоса, глядя своими голубыми, похожими на девичьи, глазами. Пришла вдруг в голову случайная мысль, он и высказал ее.
Кладовщик обиделся:
— Не знаю, про что это вы, Иван Афанасьевич, работаю я честно…
Пока он это говорил, директор внимательно смотрел на него, но только в глазах его под черными сросшимися бровями ничего девичьего не было. Взгляды их встретились, инстинкт самосохранения сработал, и кладовщик осекся. Уж лучше смолчать. На эту невысказанную мысль директор ответил:
— Ну вот, так-то вернее…
Читает он, что ли, чужие мысли? Домой шел, злясь на директора, который ему в сыновья годится. А вот ведь пронюхал что-то. Или просто на бога берет. Знай он что-нибудь, небось сказал бы.
Время трудное, на всякий случай надо кое-что предпринять, чтобы потом уже о зиме не думать.
Предпринял. Ничего серьезного, так кое-что по мелочам припрятал. А через два дня получил приказ: переводят на работу по уборке скотного двора.
Кладовщик был опытный. Еще до целины не раз выкручивался из щекотливых положений, бывало, и с работы снимали, но под суд не попадал, любые обвинения мог отвести. А тут и обвинений-то никаких не предъявляют. Сияли, и все. Пойти на директора в атаку, так черт его знает, что ему известно. Как бы хуже не было. Но и так оставлять дело нельзя. Надо что-то придумать.