Несбывшаяся весна
Шрифт:
Все тщательно собранные сведения были, конечно, палкой о двух концах, и палка эта могла, при неосторожном обращении, очень чувствительно зашибить, а то и до смерти прибить самого Полякова.
На его счастье, в неразберихе начала войны удавались и не такие авантюры. Однако уже более полугода не касался Смольников тетрадок дяди Гриши – и недосуг было, и надобности не возникало. Но вот теперь такая надобность появилась.
Конечно, могло оказаться, что о Василии Васильевиче Коноплеве там не найдется ни слова. Могло оказаться, да, но все же – нашлось! Уже скоро Смольников читал строчки, написанные знакомым аккуратным почерком, с некоторым усилием продираясь сквозь «яти», «еры», «фиты» и «ижицы» (свои личные заметки Григорий Охтин всегда писал с соблюдением старой орфографии, от которой Смольников уже успел отвыкнуть). Читал – и огорчался, потому что Коноплев
– Ну что ж, – сказал тогда Григорий Алексеевич с жестоким, мстительным выражением, – не носила бы ты соболью шубу расстрелянной государыни императрицы, и, глядишь, миновала бы тебя чаша сия. И сын был бы жив… [8]
Катерина Ивановна Лорберг-Калинина взяла себе соболью шубу расстрелянной императрицы; супруга Молотова, желая сделать эффектный подарок жене американского посла, выписала из Гохрана венчальную корону Екатерины Второй; Клавдия Новгородцева, вдова Свердлова, набила три ящика комода и сундук драгоценными камнями. А Марфа Сироткина (Коноплева) жила тихо и скромно, таясь за спиной верного и любящего супруга. И хоть Поляков воленс-ноленс отлично усвоил еще один основополагающий завет – на сей раз Ленина, сказавшего однажды: «Наша нравственность выводится из интересов классовой борьбы пролетариата… Мы в вечную нравственность не верим и обман всяких сказок о нравственности разоблачаем», – ему сейчас стало худо при мысли, что придется разоблачить «обман всяких сказок о нравственности» Василия Коноплева и отдать его на расправу НКВД.
8
Сын М.И. Калинина Валериан застрелился в 1938 году, вскоре после ареста матери. (Прим. автора.)
Но ведь Коноплев сотрудничал с фашистами, напоминал себе Поляков. Почему? Надеясь, что, явившись в Энск, немцы немедленно восстановят в правах Марфу Никодимовну и отдадут ей, как единственной наследнице, особнячок на улице Лядова, бывшей Большой Печерской, некогда принадлежавший городскому голове?
Чепуха какая. Что-то было здесь не так, что-то не так… Смольников – вот именно, не Егор Поляков, а Георгий Смольников – чуял это, как говорится, нутром. Особенно его ощущение «не того» усилилось, когда он нарочно съездил на Автозавод и посмотрел на Василия Васильевича Коноплева. Высокий, худой, вернее, сухощавый, с тонким, породистым лицом, он странным образом напомнил Полякову самого Охтина – хотя никакого сходства между весьма красивым, несмотря на годы, Коноплевым и невзрачным хромым Охтиным вообще не было. Другое дело, что оба жили, кажется, исповедуя один и тот же старинный офицерский девиз: «Богу – душу, жизнь – отечеству, сердце – женщине, честь – никому».
Женщину, которой было отдано сердце Коноплева, Полякову повидать не удалось, но она почему-то представлялась некоторым образом схожей с Александрой Константиновной Русановой, которая сейчас жила в лагере под Воркутой и работала там сестрой в медпункте. Об обстоятельствах жизни Александры Константиновны Аксаковой он знал доподлинно, потому что…
Впрочем, размышлять на эту тему Поляков не любил, воспоминания об Александре Аксаковой и ее жизни в лагере он от себя
отгонял. Точно так же отогнал сейчас вообще дурацкую мысль о том, что в молодые годы Марфа Никодимовна была, видимо, невероятно хороша собой, коли уж Коноплев решился ради нее жить под вечным страхом смерти. Может быть, у нее были покатые плечи, гибкая талия, тонкие запястья нежных рук, тревожные светло-карие глаза и вьющиеся белокурые волосы, которые смешно, по-детски курчавились на висках?Поляков пожал плечами и сказал себе, что думает не о том.
Он никак не мог решиться рассказать Храмову о звонке тети Паши. Не мог решиться – и выдать Коноплева!
«Что-то не то, не то!» Попросив соседку еще посидеть в приемном покое и никому не говорить о Коноплеве («В интересах дела!» – пробормотал он с таинственным выражением, многозначительно воздев указательный палец), Поляков решил подождать еще два дня. В случае чего он всегда мог бы сказать, что проверял Коноплева по своим собственным агентурным каналам.
По сути, так оно и было…
Однако случилось нечто, что продлило тайм-аут, взятый себе Поляковым.
Прибыл связной из Варшавы!
Чуть только «полуостров» отчалил и снова превратился в «плавающий остров», ударило огнем, но не с неба, а с берега.
– Минометы! – раздался чей-то крик. – Фашисты прорвались к Волге!
И раздался взрыв – очередной снаряд угодил в машинное отделение.
– Котлы могут взорваться! – крикнул капитан. – Спустить пар!
Но исполнять приказание было некому: механик и его помощник лежали замертво.
«Александр Бородин» замедлил ход и сбился с курса. Теперь он весь был во власти волн, взбаламученных взрывами, и мотался туда-сюда по течению. Обстрел продолжался. Снаряды рвались на палубе, и каждый такой разрыв сеял разрушения, уносил жизни и тех, кто был на палубах, и тех, кто скрывался в каютах и трюмах: ведь орудия били по всей надводной части судна. Только в каютах, которые находились по левому борту, не прибавилось жертв обстрела. Сначала сестры пытались перетаскивать туда раненых, но потом, после того как рядом с убитыми бойцами на палубе остались лежать убитые девушки, майор Метелица отдала приказ никому не высовываться на палубу, пока не прекратится обстрел или судно не уйдет подальше от орудий.
Но пароход почти потерял управление…
Ольга забилась в какой-то уголок, скорчилась, зажала руками уши. Она была почти в бессознательном состоянии от страха и отвратительного чувства бессилия. Смерти, которая навалилась на них со всех сторон, невозможно было сопротивляться. И ждать ее тоже было невыносимо!
«Уж скорей бы! – тупо думала она, когда очередной разрыв сотрясал пароход и обшивка скрипела, словно вот-вот готова была разверзнуться перед натиском воды. – Скорей бы уж что-нибудь… какая-нибудь определенность…»
Зловеще потянуло дымом – от зажигательных снарядов загорелось машинное отделение. Огонь медленно, но верно перебирался на палубу.
«Или сгорим, или потонем!» Эта мысль мучила каждого. Но вслух никто ничего не говорил, словно все боялись накликать беду.
Внезапно судно, качавшееся из стороны в сторону, резко накренилось на правый борт.
– Пробили! Тонем! – простонал кто-то, и словно общая дрожь пронизала тесно прижавшихся друг к другу людей – дрожь смертного страха. Но никто не рвался, не кричал – люди как будто пытались сдержанностью и молчанием противостоять ужасу, который наступал на них, мутил рассудок и останавливал дыхание.
На несколько мгновений воцарилась тишина, и Ольга расслышала команду, доносящуюся сверху:
– Всех раненых на левый борт! Выровнять крен!
Это был голос Серафимы Серафимовны, и Ольга, услышав его, выбралась из своего угла, где скорчилась в ожидании неминучего конца, и помчалась, спотыкаясь и падая, наверх. Наверху было страшно – обстрел продолжался, но она уже больше не могла находиться в бездействии. И в ту же минуту раненые, доселе стоически, молчаливо сносившие страх и неопределенность, вдруг закричали вслед:
– Не уходи! Не бросай нас, сестра! Куда ты? Вернись!
И Ольга поняла, что для них она была неким знаком надежности, охранительницей, берегиней, ее присутствие значило, что их никто не бросил, что жизнь их находится под присмотром, что их в случае чего спасет эта высокая кудрявая медсестричка или санитарка – какая разница? Ее простенькое звание было для них сейчас воистину «первым после бога»! Говорят же, что медсестра на войне ближе родной сестры. Ольга уходила – и они начинали ощущать себя беспомощными, брошенными, забытыми детьми.