Несколько дней
Шрифт:
— Как же я могу с ней так поступить? — пробормотал Моше.
— С кем с ней, с коровой, что ли? Ты что, состоишь в обществе охраны природы?
— Я говорю о Юдит.
— Юдит? — изумился Сойхер. — Кто же тут хозяин — ты или твоя работница?
Глаза Моше снова потемнели от гнева.
Глава 5
Одед всегда недолюбливал мою мать, часто ссорился с ней и докучал ей, как мог. Даже смерть ее не выглядела в его глазах достаточной причиной, чтобы изменить свое отношение к Юдит. Несмотря на это, я по-своему люблю Одеда и чувствую себя весьма уютно в его компании. Время от времени он возит меня к Наоми, передает ей мои посылки и письма, а «воронологу» — мои отчеты о проделанной работе. Однажды Одед рассказал мне о Дине.
— Я женился на
Дина овдовела во время синайской войны, и Одед познакомился с ней у общих знакомых.
— У каждого есть пара таких друзей, — с печалью констатировал он, — которые обязаны сосватать весь мир только из-за того, что сами между собой живут как кошка с собакой.
Я хорошо помню его Дину. Она была моложе его на восемь лет и выше на четыре сантиметра. Красавицей я бы ее не назвал, но вороново крыло волос и медный отлив ее кожи неизменно производили на мужчин глубокое впечатление. В одну ночь, несколько месяцев после свадьбы, Одед выехал, как обычно, в рейс на Иерусалим. Вдруг на середине пути его охватила столь острая и неясная тревога, что он был не в состоянии ехать дальше. Одед припарковал молоковоз у обочины и погрузился в тяжелое раздумье, затем вновь тронулся в путь, опять остановился и в конце концов повернул обратно в деревню.
Возле деревенского клуба он, не останавливаясь, заглушил двигатель, потушил фары и бесшумно, как исполинский металлический мангуст, сполз вниз по склону до самого дома. Чужой запыленный «Форд», капот которого еще хранил предательское тепло, стоял под деревом у входа. Одед подошел ближе, заглянул в окно и увидел свою Дину сидящей верхом на каком-то мужчине. Ее тонкое, мускулистое тело мерцало в темноте своим, особенным блеском.
Ноги Одеда стали ватными; спотыкаясь, он добрел до своего молоковоза, включил двигатель и направился в центр деревни. Там он остановился, вылез наружу, отвинтил сливной клапан у основания цистерны, заперся в кабине и опустил руку на шнур гудка. Молоко широкой пенной струей хлынуло на землю и затопило всю улицу. Пронзительный гудок и мычание голодных телят в загонах, разбуженных сладким знакомым запахом, поднял на ноги всю деревню.
— Это была самая прекрасная минута в моей жизни, — признался Одед. — Так ведь гораздо лучше, чем ворваться в дом и убить их обоих. Правда, вся эта история влетела мне в копеечку: молоко, развод и тому подобное, но сказать тебе по секрету, Зейде, это было огромное удовольствие…
— Хочешь погудеть? — спрашивает он в который раз.
— Конечно, хочу.
Только нестройный хор лягушек вторит долгому гудку, да луна бежит за нами, цепляясь за ватные лапы облаков.
Несколько недель назад в письме к Наоми я описал, как выглядит теперь наш деревенский клуб. Полуразрушенные стены его, поросшие диким плющом, увенчаны менорой [100] из семи голубиных гнезд. Ласточки снуют туда-сюда сквозь вентиляционные люки, неся в клюве снедь для своих птенцов, а старая кинобудка превратилась в логово змей. Вход забит деревянными досками, местами выломанными, а если зайти внутрь — в нос ударяет тяжелый и спертый дух человеческих испражнений. Я прихожу сюда, жду, пока глаза мои свыкнутся с темнотой, и сажусь на один из грязных стульев. Скрип старого рассохшегося дерева вызывает переполох среди множества пернатых обитателей этого места.
100
Менора — семисвечник (иврит).
Однажды я застал здесь Папиша-Деревенского. Он тоже иногда наведывается в сельский клуб, расчищает себе место среди горок голубиного помета и усаживается со старческим вздохом. Всего несколько лет назад сюда привозили последний спектакль, на котором, по словам Наоми, Папиш-Деревенский «выдал свой короннейший номер». Из города приехал театр; одна молодая актриса, прославленная красавица, взглянуть на которую сбежалась молодежь со всей долины, поднялась на сцену и вела себя, как богиня, соизволившая явиться во плоти пред коленопреклоненным народом.
Вдруг Папиш-Деревенский, успевший
к тому времени постареть и отяжелеть, поднялся со стула и громогласно заявил: «А у нас тут много лет назад жила Ривка Шейнфельд, и была она, да будет вам известно, моя юная госпожа из телевизора, намного красивее вас!», а затем, отмахиваясь от хохотавших соседей, покинул зал. Папиш по сей день обижен на Яакова за то, что «из-за его любви к рабиновичевской Юдит Ривка покинула деревню и забрала свою красоту с собой, а нам не осталось ничего, кроме как кувыркаться в грязи и собственном уродстве…»Дом, в котором жил альбинос, тоже давно разрушен. Крыша была изъедена холодными ветрами и дождем, черви и жуки подточили деревянные балки. Весь дом как бы уменьшался в размерах, съеживался, а после того, как исчез, лишь выросшие на развалинах анемоны указывали на то, что тут когда-то было человеческое жилье. Однако птичник, сооруженный некогда альбиносом, а затем перешедший во владения Яакова, по-прежнему стоит во дворе.
Никто более не наполняет кормушек и не чистит клетки, канарейки свободно влетают и вылетают в отрытые настежь дверцы клеток, да и сам Шейнфельд по прошествии многих лет никогда не наведывался в птичник, избегая встречи со своим прошлым.
— Ранним утром и поздним вечером, — сказал я, — время тянется медленнее, чем обычно.
— Оно притормаживает на поворотах, чтобы мир не перевернулся, — рассмеялся Одед.
Мы подъезжали к деревне.
— Все, приехали, — объявил Одед, развернул молоковоз и покатил по узкой дороге, огибавшей Кфар-Давид.
Раньше она была проселочной. Летом ее взрыхляли тысячи копыт, колес и сапог, а зимой она покрывалась темной, липкой грязью. Затем ее вымостили дробленым базальтом, привезенным с гор. Теперь же на этом месте проходит довольно широкое шоссе, покрытое асфальтом, километра в полтора длиной. Почти на самом перекрестке стоит автобусная остановка, сколоченная из листов жести.
На скамье сидел Яаков Шейнфельд — маленькая, сморщенная мумия любви в синих штанах и белой хлопчатобумажной рубашке. В тени деревьев его ожидало постоянное такси, на заднем сидении которого спал водитель.
Одед притормозил, заглушил мотор, и в уши хлынула тишина. Он выглянул из окна кабины и весело крикну
— Как дела, Шейнфельд?
— Заходите, заходите! Хорошо, что пришли, друзья мои! — сияющий, как жених под хупой, [101] воскликнул тот.
— А где же твоя невеста, Шейнфельд? — решил подзадорить старика Одед.
101
Хупа — еврейский религиозный свадебный обряд; специальный балдахин, используемый для данного обряда (иврит).
Однако взгляд Яакова задержался на нас лишь на мгновение и снова ушел куда-то вдаль.
— Посмотри на него, — снова обратился Одед ко мне, — если бы он был лошадью, его давно уже следовало пристрелить.
Синий «Форд» промчался по дороге мимо нас.
— Заходите, заходите, — вновь забормотал Яаков ему вслед, — у нас сегодня свадьба, заходите…
Он улыбался, приветственно кивая головой, глядел на дорогу и не обращал на нас никакого внимания.
Глава 6
Даже отчаянным лгунам хорошо известно, что правда и ложь не исключают друг друга, а, напротив, мирно сосуществуют и даже одалживают одна другой разные мелочи.
Я говорю об этом лишь для того, чтобы подчеркнуть, что у меня нет ни малейшего намерения стереть, придумать заново или объяснить какой-либо отрезок моей жизни. Единственная цель данного повествования — это расставить вещи по своим местам.
Как видно, суждено мне во веки веков носиться над этой бездной, догадываясь и предполагая, а когда мне становится невмоготу, я нахожу утешение в прелести каждого отдельного происшествия. Примером этому может служить «странный тип», приобретший все пять черных костюмов альбиноса, который спустя несколько месяцев вновь появился в правлении деревни. Не произнося ни слова, он выложил на стол пять одинаковых записок, которые он обнаружил в карманах пяти костюмов покойного. Каждая из них гласила: «Птицы — Яакову».