Несколько моих жизней: Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела
Шрифт:
С Северяниным связаны очень любопытные подробности, не очень значительные, быть может. Я показал книжку «Поэзо-антракт» своей тогдашней школьной подружке, и она вернула мне через неделю, отметив галочкой лучшие, по ее мнению, стихотворения «Поэзоантракта», – этот сборник, эта самая книжка попала мне на глаза через много-много лет.
Я перечел стихи сборника, лучшие – восемь или десять стихотворений – были как раз те, которые отметила мне школьная подружка. А ведь ей было четырнадцать, что ли, лет. Я подивился ее безукоризненному литературному вкусу, чувству.
Для чего я это рассказал? По моему глубокому убеждению, поэзия – это опыт. Стихотворение «Поэзия – дело седых» подвергалось неоднократной критике.
А вот восприятие поэзии, чужой поэзии, в юные годы острее, гораздо острее. Вот это-то восприятие поэзии и путают с поэтическим мастерством. Потребление путают с производством.
Но вернемся в Вологодскую школу времен Гражданской войны.
После смерти брата и слепоты отца жизнь в семье стала очень трудной.
Отец очень любил хозяйство – огороды, а также кур, уток, рыбную ловлю, охоту. К рыбной ловле он меня не приучил, к охоте – еще меньше. Ненавижу охоту и по сей день и горжусь, что за всю свою жизнь не убил ни одной птицы, ни одного зверя.
У отца были козы. Вот с козами я возился охотно, доил их. Коз отец держал до самой своей смерти. Последняя коза была украдена из сарая в ту самую ночь, когда отец умирал.
Для матери эта потеря была не катастрофой дополнительной, а освобождением от вечных хозяйственных забот.
Одно из страшных воспоминаний детства: улюлюкающая толпа несущихся по бульвару за удирающей красной белкой – крохотным напуганным существом – которое в конце концов убивают палками, камнями под рев, улюлюкание людей, которые в это время теряют все человеческое и сами обращаются в зверей.
Ловля таких забегавших в город белок на бульварах была традиционной городской забавой. Я видел эти страшные картины в детстве не один раз.
Вторым была смерть козы. Коза Тонька наелась какой-то дряни, заболела и умерла.
Ветеринара мы не звали, да и вряд ли были тогда какие-нибудь ветеринары.
Третья тяжелая потеря моего детства – это смерть лодки. Я очень любил лодку. Отец и второй брат ловили на ней рыбу, ездили за ягодами, а <я> любил ездить и один и с товарищами.
Весной ее торжественно красил отец, и запах краски на лодке был лучшим из весенних запахов городских – о весне, о лете, о воде. Зимой лодка стояла у стены под окнами нашей квартиры, оберегали, чтоб она не рассыхалась, потом пришла весна, когда лодку не красили – ни брату, ни отцу лодка уже пригодиться не могла, а я был слишком мал. Прошел еще год. Лодка стояла у стены. Еще зима… Лодку покрасили весной, и какие-то надежды вдруг родились снова: зачем ее красят? Но оказалось, что сосед просил поудить рыбу. Осенью лодку поставили на старое место. Этой осенью я уехал в Москву и попрощался с лодкой. Днище уже прогнило, краска облупилась.
Лодка молчала, лежала на привычном своем месте.
Она умерла позже своих хозяев, так и не побывав больше на реке, на воде.
Я хорошо помню февральскую революцию – как легко рухнул в сырой весенний день орел – огромный, чугунный, обвязанный канатом, сорванный, сдернутый с фронтона мужской гимназии.
Помню и Октябрьский переворот, в Вологде более будничный, чем свержение самодержавия, но в то же время и более значительный по разговорам взрослых, по тревоге общей.
В школе удивительным образом появился преподаватель политэкономии Позняков – в красных галифе. Позняков читал нам политграмоту
по Коваленко, был тогда такой популярный учебник, изданный массовым тиражом на газетной бумаге, слепым шрифтом: «Учебник Политграмоты в вопросах и ответах».Применительно к этому и обучал нас Позняков. Красные галифе мелькали в городе несколько месяцев на всех улицах – Позняков успешно ухаживал за Тамарой Грегори, дочкой доктора Грегори.
Я хорошо помню Кедрова [2] – командующего Северным фронтом, помню его вагон.
Помню латышей – в синих галифе, танцующих в городском саду без дам, друг с другом.
Урок с неловким сочинением стихов не пропал для меня даром. Опасные мои литературные занятия я проводил в глубокой тайне от взрослых. Едва кончал готовить уроки, я принимался за таинственную игру, в которую я играл, и, избегая карандашей, щепками, спичечными коробками я разыгрывал про себя Гоголя, «Дубровского» Пушкина и особенно Гюго и Александра Дюма.
2
Кедров Михаил Сергеевич (1878–1941) – сов. партийный и государственный деятель, возглавлял Особый отдел ВЧК в 1919 г.
Игры эти длились чуть не каждый день, целыми часами.
Родители мои, видя, что ничего опасного в этой игре нет, не мешали мне. Этот театрализованный пересказ для себя всего прочитанного длился все детство. Отцовский книжный шкаф был в моем полном распоряжении.
Впрочем, Александр Дюма был не из отцовского шкафа. В 1918 году были конфискованы помещичьи библиотеки и создана на месте городской тюрьмы в центре города рабочая библиотека. Стены тюрьмы были разрушены – остались только комнаты на втором этаже, где хозяйничала краснощекая библиотекарша Маруся Петрова, кажется.
Год знакомства с этой библиотекой был очень ярким для меня. Дюма, Конан Дойль, Понсон дю Террайль [3] , Густав Эмар [4] , Майн Рид, Виктор Гюго, Капитан Марриэт [5] – все в золотых переплетах ждали меня каждый день. Я читал и переигрывал все прочитанные романы подряд.
Помню, были в большой моде антирелигиозные диспуты.
Я сам был участником этих диспутов. Мой отец, слепой священник, ходил сражаться за Бога. Сам я лишен религиозного чувства. Но отец мой был верующим человеком и эти выступления считал своим долгом, нравственной обязанностью.
3
Понсон дю Террайль (1829–1871) – фр. писатель, автор романа «Похождения Рокамболя» (1858–59).
4
Эмар Густав (наст. имя Оливье Глу) (1818–1883) – фр. писатель, автор романов «Следопыт», «Пираты прерий» и др.
5
Марриэт Фредерик (1792–1848) – англ. писатель, автор «морских романов», «Питер Симпл», «Мичман Изи» и др.
Я водил его под руку, как поводырь. И учился крепости душевной.
Помню, как в железнодорожном клубе он, увлекшись, повернулся во время речи в сторону и говорил, говорил в кулисы, в стену, и мне стоило большого труда повернуть его к слушателям. Он увлекся и ничего не замечал.
Семья рассыпалась. Отец сидел целые дни в кресле – спал днем. Я пытался его будить – врачи сказали, что ему не надо спать. Однажды он повернулся ко мне лицом и с презрением к моей недогадливости сказал: «Дурак. Во сне-то я вижу». И этот разговор я не смогу забыть никогда.