Несокрушимые
Шрифт:
Ещё долгое время московское пепелище дымилось и дышало смрадом. Некоторое подобие жизни сохранялось лишь в Кремле, где укрылись подлые захватчики. Тамошних жителей они также истребили, оставили лишь пригожих девиц на потеху и карточную игру. Сидели опухшие от пьянства, разнаряженные в бархат и парчу, с раздутыми от наворованного карманами, высокие стены надёжно укрывали их от праведного возмездия. Единственно, чем тревожились, так это подступающим голодом. Войско Ляпунова обложило их со всех сторон. Салтыков снова пришёл на патриарший двор и сказал Гермогену:
— Напиши Ляпунову, чтоб ушёл прочь, иначе сам помрёшь злой смертью.
— Прочь, подлый изменник! Грозишь мне смертью, но сам не знаешь,
Гермогена посадили в тесную келью Чудова монастыря и стали морить голодом. На его место возвели Игнатия, уже удостоенного раннее позорного звания лжепатриарха. От него без всякого труда удалось получить подпись на новой грамоте, отправленной под Смоленск. Она по-прежнему требовала немедленной сдачи города польскому королю.
На очередном съезде 8 апреля Лев Сапега объявил содержащимся под стражей Филарету Никитичу и Василию Голицыну о сожжении Москвы, низложении Гермогена и новых грамотах за патриаршей подписью. Послы посетовали на горькую участь стольного града, а подчиняться указанию Игнатия отказались. О нём как о патриархе и слышать не захотели. Филарет Никитич, на что человек уветливый, и тот не сдержался:
— И собаку можно посадить на святой престол, да кто её лай слушать будет? Патриарх — душа народа, её указом не выставишь.
Тогда им объявили об отправке в Польшу и посадили в ладью. Слуг перебили, посольское имущество разграбили. Большие московские послы превратились в жалких пленников — разбойные наклонности польской шляхты проявлялись одинаково и в Москве, и под Смоленском. Сами же смоляне, ставшие свидетелями такой бесподобной наглости, уже ни в какие переговоры не вступали. Теперь они помышляли единственно о защите своего города, да и поляки, более не питавшие никаких надежд, нацеливались только на штурм.
29 апреля умер Ян Потоцкий, и руководство осадой перешло к его брату Якову, старосте Каменецкому. Ещё один из братьев Потоцких, Стефан, служивший спальником у короля, был определён к нему помощником. Сигизмунд приласкал обоих и выразил надежду, что они в самое ближайшее время разделаются с растреклятым городом. Братья ретиво взялись за дело. Войску приказали готовить огромные лестницы — длиной в высоту больших деревьев и такой ширины, чтоб умещалось рядом не менее пяти человек. Привезли новые осадные пушки, среди которых выделялась своими размерами одна, под названием «Лев Виленский». В результате канонады, особенно усилившейся в мае, крепостным стенам были причинены значительные разрушения. Смоляне заметили приготовления ляхов, но ничего нового, кроме стойкости, которую они показывали уже 20 осадных месяцев, придумать не могли. По-прежнему несли сторожевую службу, громили польский стан ответным огнём, молились, любили, ссорились, мирились, словом, продолжали жить и надеяться.
12 мая, на Троицу, в городе проходило праздничное гуляние, не такое, конечно, как в былые времена, но всё же. Девки носили украшенные берёзки, плели и гадали на венках, мужики подходили к воеводским бочкам за праздничной чаркой. Потом, как водится, стали петь да хороводиться, задор-то не знает, что мочи нет. Хмель на людей по-разному действует. Ивашка сидел на солнечном пригорке и слёзы лил, вспоминая свою Мотрю с детишками. Митяй хмурился на пляшущих и недовольно ворчал: «Э-эх, есть нечего, да жить весело». Савва слушал радостный весенний щебет и блаженно улыбался, а Дедешин шалил в хороводах. От его ухваток раздавались визг и крики, где со смехом, где с сердцем, на женский норов, известно, угадчика нет. Одна вдовица ударила его как бы в шутку по рукам и пропела: «Прочь копыта, чёрт рогатый, не ходи ко мне до хаты». Дедешин ей в ответ: «Хата
что? Прибыток малый, ты на двор пусти стоялый». Шутка на шутку, чего сердиться, но тут некстати бабы запрыскали — у вдовицы и вправду случалось многим гостевать. Ей бы пропустить шутку, а она озлилась и по дедешинской морде как граблями прошлась, так четыре красных дорожки и остались. Тот ответно к ней приложился, затеялась драка — тоже на праздник дело обычное. На беду рядом кузнец Демьян оказался, он недолго думая хватил шалуна железным кулаком, едва дух из него не вышиб и укорил:— Говорил ведь утишиться, не понял, придётся и впрямь заклёпку ставить.
Его слова были встречены радостным бабьим визгом, многим досадил выжига-греховодник. Ивашка тоже очнулся от своей печали, посмотрел на поверженного обидчика, как бы прикидывая, и сказал:
— Отстрелить легче...
О, ещё интереснее! Подхватили Дедешина, потащили к пушке. Согнули пополам и приладили его досадливое хозяйство прямо к пушечному жерлу, а руки-ноги к стволу прикрутили. Ивашка уже порох в затравку сыпал, да тут некстати Шеин прибежал и прекратил самосуд. Все были очень недовольны, особенно бабы: и праздничной потешки лишили, и праведному возмездию не дали свершиться. Шеин их сурово осадил: не пристало-де нам ядовитым тварям подобиться, которые пожирают друг друга. Я Дедешина по-своему накажу, так, чтобы польза городу была. И приказал он ему отныне с крепостных стен на землю не сходить, покуда похоть не выветрится. Спасённый от позорной смерти Дедешин смиренно согласился: воля твоя, государь-воевода.
Шеин устроил его на одном из прясел западного участка стены к северу от Копытецких ворот. Кругом было пустынно, изредка мелькнёт на площадке голова стражника, и снова никого, для постоянного дозора людей не хватало, в случае угрозы их присылали со спокойных мест. Несколько дней Дедешин вёл себя смирно, отсыпался и отдыхал от беспутной жизни. Его никто не тревожил, изредка наведывался лишь Митяй, которому без постоянного предмета для обличений было и того хуже.
— Трепещешь? И поделом! — начинал он обычное. — Скольки говорено было: уста чужой жены источают мёд, но последствия от неё горьки, как полынь. Зато и определили тебя на погибель.
— Все мы тута приговорённые.
— Помрём все, точно... Когда-нибудь, так ничего, зато сейчас страшновато. А ты и есть посейчасный.
— Почему?
— На самое утлое место поставлен. Стенку здеся в осень клали, при самом дожде, какая в ней крепость? Гляди, плесенью вся пошла, всё нутро, поди, истончилось. Я Фёдора Савельича тогда ещё стыдил за порчу, а ему что, срок был даден. И воеводе скольки раз говорил, он тож не слухал, своеволец.
— Твои брехи слушать, так и крепости не стоять.
— Не скажи, послушались, так износу не было б. А так гляди, скоро вся в песок изотрётся. Я, брат, такие места знаю, что если б ляхам было ведомо, давно бы здеся сидели. Тута под башней основа знаешь какая? Никакая! Булыга камень поставлял, одно слово... Как ни рассуждай, а конец тебе раньше всех уготован, и все за грехи. Вдовиц скольких обидел? Много, так и сказано: «За воздыхания вдовиц быть ввержену в геенну огненную». Вот.
— Уйди, — попросил Дедешин, — не то я сейчас сам тебя ввергну.
— Воля твоя, — покорно согласился Митяй, однако с уходом не замедлил.
Оставшись один, Дедешин долго ворочался на своём жёстком ложе. Глянул на расположившийся перед ним вражеский стан. Оттуда доносился звук топоров и буйные крики. «Вот развесёлая жизнь, — подумал он, — а тут сиди в утеснении и дожидайся погибели. Поговорить и то не с кем». Прихода Митяя он ждал уже с нетерпением. Следующий раз тот пришёл к вечеру и снова принялся за своё. Дедешин терпеливо слушал.
— А ты сам-то когда-нибудь бабу пробовал? — неожиданно спросил он.