Несси
Шрифт:
Говорят, что любовь похожа на смерть, и даже в ТАНАХе об этом написано. Так и есть, но не в плохом смысле, а в том, что и то, и другое – это, типа, все. Все. Конец, за которым уже больше нету ничего. Типа, приплыли. Такое ощущение полной и самодостаточной окончательности. Как у какого-нибудь особенно хитрого фрагмента в паззле на сто миллионов деталей: всю дорогу его пристраивают и так, и эдак, и туда, и сюда, к тому краешку и к этому, и все не выходит, все не ай-я-яй, то углом упрется, то выемку оставит, то еще что. И вдруг – щелк! Встал! Встал в то единственно возможное место, где все правильно, все подходит, где для каждого бугорка, для каждой извилинки, ямки, выбоины, ущербины, для каждого крохотного уродства, для каждой красивости и
Светка, выслушав меня, сначала заржала: “Любовь зла – полюбишь и паззла…” а потом заплакала и сказала, что вообще-то ей, как лучшей подруге, положено завидовать мне смертной завистью и даже попробовать отбить Рани, потому что так поступают все уважающие себя лучшие подруги, но она, Светка, не может, просто не может. Она сказала, что ей на нас дышать страшно, настолько это красиво, что если уж не самой, так хоть посмотреть… короче, в лучшие подруги она не годится и вообще никуда не годится, и все закончилось нашим совместным десятиминутным плачем и двумя опухшими от слез мордами, так что больше я таких разговоров со Светкой не заводила, себе дороже.
Красиво или не красиво – не знаю. Наверняка для многих со стороны мы смотрелись более чем странно. Рыжая веснушчатая ашкеназка, напрочь обгорающая от пятиминутного пребывания на солнце, и почти коричневый тайманец: кожа у Рани была оленья не только наощупь, но и по цвету – примерно такой же промежуточный оттенок приобретают оливки осенью, перед тем, как окончательно почернеть.
Светка смеялась:
– Как ты за него замуж выходить будешь? Только представь себе ваших папаш рядом! Это ж сдохнуть!
И впрямь. Более несхожих папаш трудно было придумать. Мой – такой маленький, щуплый очкарик, вечно смущенный, вечно лысый, вечно заикающийся интеллигент, типа Вуди Аллена, только еще безобразнее. Ранин – тоже маленький, но коренастый, коричневый и морщинистый, как ствол умершего от старости оливкового дерева, с седыми пейсами, свисающими из-под натянутой на самые уши вусмерть заношенной шапки, когда-то черной и шерстяной, одетого в такой же, вусмерть заношенный, когда-то черный и шерстяной костюм – и это в любую погоду, что в дождь, что в шарав! Тайманский иврит Раниного отца походил на слитный птичий клекот, русский иврит моего – на тяжелые, раздельные удары топора – бух, бух, бух… друг друга они не могли понять в принципе, хотя, вроде бы, говорили на одном и том же языке.
Ну и что? Это нас мало волновало. Тем более, что они ни капельки не возражали – скорее, наоборот. Не знаю, чем я так нравилась Раниному отцу, но то, что нравилась – это без сомнения. Наверное, своей экзотичностью – уж больно выделялась моя бледнолицость на фоне жгучих тайманских смуглянок, садившихся в субботу за семейный стол. А может быть, старый Цион Цви видел во мне свидетельство силы своего цепкого рода – рода восточных медников и ювелиров, волею судеб оказавшихся без гроша на чужом и непонятном Западе и уже во втором поколении притащивших в дом не только достаточно денег, но и дипломы инженеров, врачей и биржевых брокеров, чиновничьи льготы, офицерские погоны и, как венец всему – местную красноголовую белокожую дуру, влюбленную не то что по самые уши – по самые корни своих рыжих, цвета тайманской меди, волос.
Что же касается моего отца, то он взирал на Рани с восторгом, который даже не пытался скрыть.
– Знаешь, – сказал мне как-то он. – Твой Рани в точности такой, каким я хотел бы родиться. Сильный, смелый – настолько, что ему даже не надо об этом рассказывать – все и так видят.
Он сказал это совсем без горечи. Есть такая горечь, с которой обычно говорят: вот, мол, хотел бы, да не вышло. Тут ее не было. Но я все равно почувствовала себя неловко за него. Понимаете, это сложно. С одной стороны, я должна была бы обрадоваться: ведь он хвалил моего
Рани. Но с другой стороны… он ведь мой отец, понимаете? И в этом его признании была какая-то окончательность, очень неприятная для моего отца, а значит, и для меня.– Ерунда, папа, – сказала я как можно строже. – Полнейшая ерунда. Ну при чем тут рост и вес? Он подлиннее, ты покороче – ну и что? И потом, он родился тут, а ты там. Разные вещи.
Он улыбнулся, но так, что у меня что-то лопнуло в сердце.
– Конечно, разные. Об этом-то я и говорю. Благородным нельзя стать, девочка, им можно только родиться. Благородный – это, по определению, рожденный во благе и на благо. Как ты. Как твой тайманский принц.
Он помолчал и снова улыбнулся – но на этот раз уже совсем по-другому.
– Вы замечательно породистые существа. Ваши щенки будут брать первые призы на всех выставках.
Тут я, конечно, завопила и стала тыкать его в бок кулаками, а он смешно отмахивался, пока мы оба не расхохотались и не обнялись, как это происходило всегда, когда нам было хорошо вдвоем.
“Тайманский принц”. Именно мой отец придумал для Рани такое прозвище. Не могу сказать, что оно мне сразу понравилось: “принц” еще куда ни шло, но зачем акцентировать на происхождении? Тайманский или датский – какая разница? Главное, что принц.
– Видишь ли, – объяснял мне отец. – Нас, ашкеназов, так много били по голове и так долго гоняли из угла в угол по всей Европе, что это не могло не сказаться на осанке. Присмотрись к тем же принцам датским: их фигура всегда наклонена немного вперед, а глаз слегка косит в сторону. Почему, как ты думаешь?
– Интеллект придавливает, – насмешливо отвечала я. – Трудно таскать такую умную голову, вот и клонятся. Правильно?
– Если бы! – смеялся отец. – Они наклонены, как бегуны на старте, да и косят по той же причине: чтобы вовремя уловить момент, когда нужно будет снова вжать голову в плечи и дать деру. А теперь глянь на своего тайманского принца! Он прямой! Прямой! Ну не чудо ли?
Когда я сказала Светке, что хочу много детей от Рани, как в настоящей тайманской семье, и хочу их прямо сейчас, она аж глаза выпучила:
– Нашла когда об этом думать!
Мы тогда и в самом деле только-только прошли учебку, дежурили на базе в долине Иордана перед пограничными мониторами, считались “молодыми”, а потому и домой отпускались далеко не на каждый шабат. Поэтому, когда я все-таки выходила, Рани бросал все свои дела, кроме тех, которые бросить было невозможно. Он остался в шайетет сверхсрочно, на два года, командиром группы, а в свободное время помогал старшему брату организовывать всякие праздники – в основном, свадьбы. Этого свободного от армии времени было у Рани много. В форме я его не видела совсем; а о том, что он вообще служит, можно было догадаться только по периодически отключаемому мобильнику. Это происходило примерно раз в две недели. Просто без всякого предупреждения отключался телефон, и Рани исчезал на два-три дня – чтобы потом вдруг позвонить и, как обычно, спросить: “Что слышно, Несси?”
Такое он мне придумал имя. Отец звал меня по-русски Нюся, а Рани подслушал и переделал на свой манер. Он говорил, что это очень точно отражает мое существо. Что он, мол, думал, что таких, как я, в природе не бывает, что все рассказы о таких – выдумки для лохов, как про лох-несское чудище, что он был уверен в этом стопроцентно, пока я не всплыла перед ним из бассейна на той вечеринке, как Несси из своего озера. Ну и кроме того, “нес” на иврите означает “чудо”, так что, сами понимаете. В общем, мне нравилось, хотя вредная Светка и проходилась по этому поводу при каждом удобном случае, особенно, за столом. Типа, ты, мол, Анюта, особо не разъедайся, а то ведь и впрямь станешь, как Несси. Или, если я во что-нибудь не врубалась: “Это ничего, Несси, что у вас, у динозавров, головка маленькая. Зато задница большая”. Но я не обижалась. Такую подругу, как Светка, еще поискать. А что завидует – так можно ли было мне не завидовать?