Нет у любви бесследно сгинуть права...
Шрифт:
Губернатор, видя мою решимость ехать, сказал мне: «Подумайте же, какие условия вы должны будете подписать», — «Я их подпишу, не читая», — «Я должен велеть обыскать все ваши вещи, вам запрещено иметь малейшие ценности». С этими словами он ушел и прислал ко мне целую ватагу чиновников. Им пришлось переписывать очень мало: немного белья, три платья, семейные портреты и дорожную аптечку; затем они открыли ящики с посылками. Я им сказала, что все это предназначено для моего мужа; тогда мне предъявили к подписи пресловутую подписку, причем они мне сказали, чтобы я сохранила с нее копию, дабы хорошенько ее запомнить. Когда они вышли, мой человек, прочитавший ее, сказал мне со слезами на глазах: «Княгиня, что вы сделали, прочтите же, что они от вас требуют!» — «Мне все равно, уложимся скорее и поедем». Вот эта подписка:
«Жена, следуя за своим мужем и продолжая с ним супружескую связь, сделается естественно
Дети, которые приживутся в Сибири, поступят в казенные заводские крестьяне.
Ни денежных сумм, ни вещей многоценных с собой взять не дозволено; это запрещается существующими правилами и нужно для собственной их безопасности по причине, что сии места населены людьми, готовыми на всякого рода преступления.
Отъездом в Нерчинский край уничтожается право на крепостных людей, с ними прибывших».
…Я приехала в Большой Нерчинский Завод — местопребывание начальника рудников. Здесь я догнала Наташу, уехавшую восемью днями ранее. Свидание было для нас большой радостью; я была счастлива иметь подругу, с которой могла делиться мыслями; мы друг друга поддерживали; до сих пор моим исключительным обществом была моя отталкивающая от себя горничная. Я узнала, что мой муж находится в 12 верстах, в Благодатском руднике. Наташа, выдав вторую подписку, отправилась вперед, чтобы известить Сергея о моем приезде. По выполнении различных несносных формальностей, Бурнашев, начальник рудников, дал мне подписать бумагу, по которой я соглашалась видеться с мужем только два раза в неделю в присутствии офицера и унтер-офицера, никогда не приносить ему вина, ни пива, никогда не выходить из деревни без разрешения заведующего тюрьмою и еще какие-то другие условия. И после того, как я покинула своих родителей, своего ребенка, свою родину, после того, как проехала 6 тысяч верст и дала подписку, в которой отказывалась от всего и даже от защиты закона, — мне заявляют, что я на защиту своего мужа не могу более рассчитывать. Итак, государственные преступники должны подчиняться всем строгостям закона, как простые каторжники, но не имеют права на семейную жизнь, даруемую величайшим преступникам и злодеям. Я видела, как последние возвращались к себе по окончании работ, занимались собственными делами, выходили из тюрьмы; лишь после вторичного преступления на них надевали кандалы и заключали в тюрьму, тогда как наши мужья были заключены и в кандалах со дня своего приезда…
Тюрьма находилась у подножия высокой горы; это была прежняя казарма, тесная, грязная, отвратительная. Трое солдат и унтер-офицер содержали внутренний караул; они никогда не сменялись. Впоследствии поставили 12 казаков при унтер-офицере для наружного караула. Тюрьма состояла из двух комнат, разделенных большими, холодными сенями. Одна из них была занята беглыми каторжными; вновь пойманные, они содержались в кандалах. Другая комната была предназначена нашим государственным преступникам; входная ее часть занята была солдатами и унтер-офицером, курившими отвратительный табак и нимало не заботившимися о чистоте помещения. Вдоль стен комнаты находились сделанные из досок некоторого рода конуры или клетки, назначенные для заключенных; надо было подняться на две ступени, чтобы войти в них. Отделение Сергея имело только три аршина в длину и два в ширину; оно было так низко, что в нем нельзя было стоять; он занимал его вместе с Трубецким и Оболенским. Последний, для кровати которого не было места, велел прикрепить для себя доски над кроватью Трубецкого. Таким образом, эти отделения являлись маленькими тюрьмами в стенах самой тюрьмы. Бурнашев предложил мне войти. В первую минуту я ничего не разглядела, так как там было темно; открыли маленькую дверь налево, и я поднялась в отделение мужа. Сергей бросился ко мне; бряцание его цепей поразило меня: я не знала, что он был в кандалах. Суровость этого заточения дала мне понятие о степени его страданий. Вид его кандалов так воспламенил и растрогал меня, что я бросилась перед ним на колени и поцеловала его кандалы, а потом — его самого. Бурнашев, стоявший на пороге, не имея возможности войти по недостатку места, был поражен изъявлением моего уважения и восторга к мужу, которому он говорил «ты» и с которым обходился, как с каторжником.
Действительно, если даже смотреть на убеждения декабристов, как на безумие и политический бред, все же справедливость требует
признать, что тот, кто жертвует жизнью за свои убеждения, не может не заслуживать уважения соотечественников. Кто кладет голову свою на плаху за свои убеждения, тот истинно любит отечество, хотя, может быть, и преждевременно затеял дело свое.Я старалась казаться веселой. Зная, что мой дядя Давыдов находится за перегородкой, я возвысила голос, чтобы он мог меня слышать, и сообщила известия о его жене и детях. По окончании свидания, я пошла устроиться в крестьянской избе, где поместилась Каташа; она была до того тесна, что, когда я ложилась на полу на своем матраце, голова касалась стены, а ноги упирались в дверь. Печь дымила, и ее нельзя было топить, когда на дворе было ветрено; окна были без стекол, их заменяла слюда…
Приезд наш принес много пользы заключенным. Не имея разрешения писать, они были лишены известий о своих, а равно и всякой денежной помощи. Мы за них писали, и с той поры они стали получать письма и посылки. Между тем у нас не хватало денег; я привезла с собой всего 700 рублей ассигнациями; остальные же деньги находились в руках губернатора.
У Каташи не оставалось больше ничего. Мы ограничили свою пищу: суп и каша — вот наш обыденный стол; ужин отменили. Каташа, привыкшая к изысканной кухне отца, ела кусок черного хлеба и запивала его квасом. За таким ужином застал ее один из сторожей тюрьмы и передал об этом ее мужу. Мы имели обыкновение посылать обед нашим; надо было чинить их белье. Как сейчас вижу перед собой Каташу с поваренной книгой в руках, готовившую для них кушанья и подливы…
В Чите наша жизнь стала сноснее; дамы виделись между собой во время прогулок в окрестностях деревни; мужчины сошлись вновь со своими старыми друзьями. В тюрьме все было общее: вещи, книги; но было очень тесно: между постелями было не более аршина расстояния; звон цепей, шум разговоров и песен нестерпимы для тех, у кого здоровье начинало слабеть. Тюрьма была темная, с окнами под потолком, как в конюшне. Летом заключенные проводили время на воздухе; каждый из них имел на большом дворе клочок земли, который и обрабатывал; но зимой было невыносимо…
Так как свидания допускались лишь два раза в неделю, то мы ходили к тюремной ограде — высокому частоколу из толстых, плохо соединенных бревен; таким способом мы видались и разговаривали друг с другом. Первое время это делалось под страхом быть застигнутым старым комендантом или его несносными адъютантами, бродившими кругом; мы давали на чай часовому, и он нас предупреждал об их приближении. Однажды один из солдат горного ведомства счел своим долгом раскричаться на нас и, не довольствуясь этим, ударил Каташу кулаком. Видя это, я подбежала к господину Смольянинову, начальнику в деревне, который пригрозил солдату наказанием, и тотчас же написала очень сильное письмо коменданту; последний обиделся и надулся на меня, но с тех пор мы могли, сколько хотели, оставаться у ограды. Каташа там устраивала прием, приносила от себя складной стул, так как была очень полна, и садилась; внутри тюремного двора собирался кружок, и каждый ждал своей очереди для беседы…
1 августа 1829 года пришла великая новость: фельдъегерь привез повеление снять с заключенных кандалы. Мы так привыкли к звуку цепей, что я даже с некоторым удовольствием прислушивалась к нему: он меня уведомлял о приближении Сергея при наших встречах.
Первое время нашего изгнания я думала, что оно, наверное, кончится через 5 лет, затем я себе говорила, что будет через 10, потом через 15 лет, но после 25 лет я перестала ждать. Я просила у бога только одного: чтобы он вывез из Сибири моих детей.
В Чите я получила известие о смерти моего бедного Николая, моего первенца, оставленного мною в Петербурге. Пушкин прислал мне эпитафию на него:
В сияньи, в радостном покое, У трона Вечного Отца, С улыбкой он глядит в изгнание земное, Благословляет мать и молит за отца…Через год я узнала о смерти моего отца. Я так мало этого ожидала, потрясение было до того сильно, что мне показалось, что небо на меня обрушилось; я заболела, комендант разрешил Вольфу, доктору и товарищу моего мужа, навещать меня под конвоем солдат и офицеров…
Князь Одоевский занимался поэзией; он писал прелестные стихи и, между прочим, написал и следующие в воспоминание того, как мы приходили к ограде, принося заключенным письма и известия:
Был край, слезам и скорби посвященный,— Восточный край, где розовых зарей Луч радостный, на небе том рожденный, Не услаждал страдальческих очей; Где душен был и воздух, вечно ясный, И узникам кров светлый докучал, И весь обзор, обширный и прекрасный, Мучительно на волю вызывал.