Неучтенный фактор
Шрифт:
В конце лета 1979 года Серп и Молот вызвала доктора Вербицкого в неурочное время. Стояла середина августа, а на больших часах «Заря», расположенных прямо над рабочим местом инженера, отстучало ровно два часа дня. Аккуратный Даниил только что вернулся с обеда на работу. Ему пришлось срочно отпрашиваться – хорошо еще, что ничего не горело. Он очень не любил нарушения размеренного, годами заведенного порядка – встречи только по пятым числам, в пять часов. Нарушения случались крайне редко, всего один-два раза на его памяти. Нырнув в четвертый от центральной проходной завода переулок, он тормознул первую попавшуюся машину и на всех парах помчался по направлению к Арбату. Там он получил больничный лист на три дня и приказ немедленно лететь в Якутию в составе делегации ЦК партии. Даниила заверили, что такую срочную и важную работу могут доверить только ему. На самом деле он подозревал, что просто подошла его очередь. Ведь остальные его коллеги хотя бы по одному разу работали за пределами Москвы, благо график официальной работы им позволял. Даниила в непривычной обстановке еще не проверяли. Вот и настал его черед.
* * *
Студенческие годы запомнились Гане чистым, ничем не запятнанным весельем и… частой головной болью. Почти все студенты жили исключительно на стипендию, лишь изредка перебиваясь посылками из дома. Сейчас в это невозможно поверить, но днем серый хлеб, нарезанный горкой, стоял в столовой бесплатно. «У нас никто не умирает от голода». Можно было нацедить кипяток в алюминиевые кружки и пообедать, не заплатив ни копейки. Так и спасались, если успевали туда забежать. Везло ребятам, родные которых жили сравнительно недалеко от столицы. Аккуратно зашитые в холщовые мешочки посылки с провизией они получали чаще остальных. Почти позабытое ощущение голода вернулось к Гане. Вечерами голод так сильно истязал желудок, а главное, сознание новоиспеченного бедного студента, что ему пришлось научиться расслабляться. Пример ему подал один из соседей по комнате, китаец из Вилюйска по фамилии Лю. Он вообще не получал никаких посылок, и при этом утверждал, что стоит ему просто представить себе, что не хочет есть, так голод у него и вправду пропадал. Ганя на удивление быстро научился этому странному методу борьбы с неудобствами физического мира. Он действительно уже почти не обращал внимания на противное сосущее чувство, вот только в первый и второй дни голодания у него обычно очень сильно болела голова. На третий день, после очередного стакана холодной кипяченой воды, его начинало сильно тошнить, и из желудка обильно исходила противная на вкус желтая жидкость; зато после оставалось только чувство удивительной легкости во всем теле. И без того прежде не толстый, он превратился в подобие спички; казалось, они с Сережей Лю вот-вот исчезнут совсем из числа обитателей этой планеты.
Но было весело. Стипендия легко тратилась на неделю сытных обедов в студенческой столовой, билеты в театр, цветы девушкам и, чего греха таить, вечеринки, то есть попойки. Не то чтобы это происходило часто, но все-таки праздники и дни рождения они отмечали, причем часто почти с аристократическим размахом – в том смысле, что сами устроители жили постоянно в долг… Только в Туймаде, называемой Великой, Ганя в полной мере прочувствовал, как огромна его родина – Якутия, Саха Сирэ, как она богата, разнообразна и в то же время едина. Смеясь над неистребимым северным акцентом колымчан и неподражаемой скороговоркой жителей центральных улусов, он неожиданно заметил, что его степенная, идеальная, на его взгляд, якутская речь, сама часто становится объектом насмешек. Глядя на соседей по комнате, Ганя каждый раз удивлялся, что все эти очень разные люди – саха, невольно восхищаясь в глубине души тем, что всепроникающий, победный дух этого народа не ограничился группой из нескольких западных улусов, в чем он до сего времени был почему-то глубоко убежден, следуя дурному примеру всех уроженцев тех мест.
Считалось, что раз человеку так повезло, что ему разрешили учиться в высшем учебном заведении, он должен стараться изо всех сил. Они и старались. Помогали друг другу чем могли. Но Ганя так и не смог ни с кем близко сойтись. Конечно, приятелей хватало, но вот такого друга, с которым он мог бы разделить все свои радости и горести, так и не появилось. Как началось, так и продолжилось в его жизни. Его ведь всегда считали немного странным. Иногда – правда, очень редко – он вспоминал Колю, неизменного товарища своих детских игр по Мастаху, доброго и тихого мальчика с очень бледным лицом и прозрачными ушами, который умер от голода за несколько дней до Победы. Невыразимая горечь поднималась в его сердце при этом тяжелом воспоминании, и он всегда гнал прочь кошмарные видения своего раннего детства. Ганя просто ненавидел Мастах и почти все воспоминания, с ним связанные. Если бы Коля не умер так рано… Коля всегда уступал ему в споре, Коля часто восхищался его сообразительностью и цепкой памятью, Коля, не стесняясь, первый приходил мириться после, казалось бы, смертельных ссор, а ведь жители тех мест от рождения горды, очень горды… Если, конечно, он не был болен, а болел он часто… И тогда Ганя отправлялся коротать свои бесконечные, тупые, унылые дни к соседке, старушке Агафье, которая очень его любила и стремилась украсить его одиночество. Ее он почти не вспоминал в студенческие годы, зато Коля нередко снился. Во сне он выглядел очень спокойным, печать усталости на детском личике – неизменная спутница недоедания – сменилась выражением радости. А Ганя просыпался среди ночи грустный, благодарил судьбу за редкостное везение, и стирал, стирал из памяти огрызки своего чертова детства, пока наконец не преуспел в этом занятии… Во всяком случае, он добился того, что Степка Пахомов, чьим подшефным он являлся в ючюгяйском интернате – настоящем земном раю – стал приходить ему на ум гораздо чаще. Это были легкие, приятные воспоминания. Даже запои дяди вспоминались теперь чуть ли не с радостью.
В Туймаде Ганя наконец понял, что значит истинная свобода. Чувствовалось дыхание больших открытых просторов. Он никому ничего не был должен. И ни от кого ничего не ждал. Он даже не был обязан общаться со своими однокурсниками. И его не могли за это осудить, поколотить, объявить бойкот, как это случалось в интернате или в школе. Здесь
не было всевидящего ока вечно раздраженной тети Зои и сестер-шпионок, которых надо было еще и кормить. У Гани вошло в привычку после лекций некоторое время фланировать в одиночестве по улицам города, которые казались ему в те годы прекрасными. Иногда он бродил в компании Сережи Лю. Тогда они, дружно проигнорировав послеобеденные самостоятельные занятия в библиотеке, пропускали где-нибудь по стаканчику портвейна на собранную по всем карманам мелочь, пытались знакомиться с девушками, и вообще, веселились от души. Сын объякутившихся эмигрантов, Сережа Лю, на зависть Гане, одинаково хорошо говорил на двух языках, якутском и русском; правда, совсем не знал родного.Только Создателю ведомо, с каким трудом Ганя, ломая всю свою психику и весь свой речевой аппарат, учился разговаривать по-русски. Это было для него невероятно трудно – главным образом потому, что этот язык никак не соответствовал его духу, и явно проигрывал родному, с его меткими сравнениями, пышными метафорами, чисто по-восточному цветистыми оборотами, долгими вступлениями и туманными иносказаниями. Разумеется, русский казался ему слишком примитивным, грубым и абсолютно не звучным. По правде говоря, Гавриил Гаврильевич так и не научился достаточно хорошо разговаривать на этом языке. Он до сих пор начинал нервничать, когда по долгу службы, как вот сейчас, был вынужден долго на нем общаться. И только существование покойного Александра Сергеевича Пушкина в какой-то мере примирило его и с языком, и с ныне здравствующими и не всегда гениальными его носителями.
«Какой якут не любит Пушкина!», – восклицал, бывало, Сережа Лю, пытаясь закадрить очередную красотку при помощи очередных цитат из классика. В таких случаях Ганя обычно только глупо улыбался и кивал головой. Он был согласен с товарищем, просто ему трудно давалось одновременное восхищение и стихами, и красоткой. Красотки иногда соглашались пойти с ними в парк кататься на аттракционах… Как все происходило невинно и мило! Не беда, что девушки были городские, ухоженные и капризные, а они – только вчера из бог весть какого захолустья, в одинаковых синих толстовках со здоровенными заплатами на рукавах, и это была самая лучшая их одежда; плохо обутые, вечно голодные… Но зато веселые, полные надежд и постриженные по последней моде сезона под «полубокс»!
У Сережи Лю не было друзей, а он в них и не нуждался. Не то чтобы он был особенно скрытен, как-то неприятен, скуп или высокомерен. Вроде парень как парень. Ганя впоследствии размышлял над загадкой его характера. И единственное, что пришло ему на ум – Сергей не нуждался ни в чьем обществе, потому что жил напряженной внутренней жизнью. Внешние проявления этой жизни были ему не очень интересны, хотя он и не отказывался от них явным образом. Он ни с кем не соперничал, но никого и не поддерживал, ни с кем не дружил, ни в какие общества, столь популярные в те далекие наивные времена, не вступал. Просто жил, как живется. От своих родителей он унаследовал просто фантастические выдержку и спокойствие. И ни Гане, никому из сокурсников не суждено было узнать, через какой ад пришлось пройти этим людям, покинувшим свою родину; более того, они никогда не услышали даже намеков на причины, побудившие их совершить такой отчаянный поступок. Впрочем, справедливости ради надо заметить, что этим никто особенно и не интересовался. Каждый, верный установившимся в этом стылом краю нехорошим традициям, свято хранил драгоценные скелеты в темных тяжелых шкафах, тщательно следя за тем, чтобы они, не приведи Диалектика, не испортились. Между тем, чувство собственного достоинства, прочно сросшееся с образом Сергея, невольно внушало уважение. Но не внушало мысли добавить лишних граммов симпатий к его личности. Люди на самом деле не очень любят тех, кто сильнее их. Они готовы слепо восхищаться, преклоняясь перед каждым их жестом, но при удобном случае готовы растоптать. Можно сказать, что парни, соседи по комнате, Сережу просто терпели.
Письма из дома Ганя получал очень редко. При всем богатстве спектра противоречивых чувств, охватывающих его при слове «дом», письма от тети и сестер он всегда прочитывал с удовольствием.
Ганя навсегда запомнил тот день, когда, будучи уже третьекурсником, он получил конверт, надписанный незнакомым почерком. Вернее, сначала он и не заметил, что почерк незнакомый – просто крупные буквы, выведенные женской рукой… Он вернулся с лекций чуть раньше остальных, обнаружил внизу на вахте конверт, адресованный себе, схватил его, радостный, быстро поднялся на второй этаж и рывком распахнул дверь в свою комнату. На кровати возле окна лежал Сережа Лю и читал книгу. Он вздрогнул, поднял голову, затем заметил конверт в его руках и улыбнулся.
– А, я видел письмо. Хотел забрать, чтобы заставить тебя танцевать, потом…
– Что потом? – задиристо спросил Ганя, любуясь своим отражением в оконном стекле, слегка подпрыгивая и вставая в боксерскую позу.
– А потоо-ом, – Сережа зевнул. – А потом мне стало лень.
– Молодец! – воскликнул Ганя, сделал стойку на руках и прошелся между тумбочками. Так, на руках, он добрался до своей кровати, подумал, в какую сторону упасть, затем кое-как принял нормальное положение и сел.
– А еще говорит, что у него там нет девушки, – фыркнул Сережа, наблюдая за его выкрутасами.
– Ну, может, и есть, – хвастливо подтвердил Ганя, вскрывая конверт.
Сережа снова углубился в чтение. Ганя развернул письмо и… перед глазами у него все поплыло. Он еще раз взглянул на конверт. Конечно, это не почерк его сестры Куоска Нади или тети Зои… Просто очень похож. Пробежав письмо, которое, как выяснилось, написала соседка Матрена, Ганя очень долго сидел, застыв на кровати в той позе, в которой оно его настигло. Во всяком случае, когда он наконец заметил на себе взгляд Сережи Лю, у него сложилось впечатление, что тот наблюдал за ним довольно продолжительное время.