Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Неудачный день в тропиках. Повести и рассказы.
Шрифт:

Неуверенны и косноязычны были их целомудренные отказы: боялись — вдруг поверит, что они и впрямь сыты. Какое же трудное было время, ужасался теперь Лукашов, если из-за ничтожной картошки разыгрывался такой спектакль — с недомолвками, с психологическими нюансами. И кем! — подростками, детьми. Моему сыну, думал Лукашов, этого не понять. И слава богу!

Первым уступал Ратмир. Подпрыгивал, усаживался на высокий для него стул. Алёша по инерции бормотал что-то, но уже совсем невнятно, тоже садился, и неясное лицо его розовело, как в минуты, когда горбун рассуждал о женщинах. Ратмир ёрзал и раскачивался на стуле, норовя приблизить его ближе к столу, а лицо оставалось независимым и гордым. Смеялся, небрежно рассуждал о чем-то. Притиснувшись наконец вплотную к столу, брал вилку, и тогда Алёша тоже брал,

но раньше — никогда.

Ели все трое нежадно, неторопливо, без видимого аппетита — как бы между прочим. С интересом говорили о чем-то, вилками же работали будто по рассеянности, даже будто не замечая этого. И тем не менее с самого начала устанавливалась очередность, которую и гости и хозяин блюли свято. Никто не осмеливался тыкнуть вилкой два раза подряд. Брал хозяин, потом — гости и жевали, медлили до тех пор, пока он снова не брал. Цикл этот повторялся с непоколебимой последовательностью, а разговор бежал себе — умный лёгкий разговор трех увлеченных беседой мужчин. Друзья по детдому не схлестывались, как обычно, — чинно соглашались друг с другом, иногда возражали, но не грубили, нет. Третьестепенной чушью выглядели теперь все их принципиальные разногласия.

Большая и голая запрокинутая голова Ратмира едва возвышалась над столом, Алёша же сидел далеко, на краешке стула, как-то боком — по–птичьи. Вытянутая в сторону, неподвижно лежала больная нога в протезном ботинке. Картошку он не выбирал, как Ратмир, чье лицо было почти на уровне сковороды, а подцеплял что придется, не глядя, и, случалось, совал в рот пустую вилку, но вторично не лез — смиренно ждал своей очереди.

Когда сковорода опорожнялась примерно на две трети, оба дисциплинированно клали вилки: спасибо, хватит, наелись, и лишь ещё поломавшись, они снова принимались за еду. Лукашов играл роль учтивого хозяина, они — роль учтивых гостей, и так до тех пор, пока в сковороде не оставалось ни крошки. Масло вылизывали хлебным мякишем. Умная беседа на этом прекращалась. Бывшие детдомовцы опять с воодушевлением нападали друг на друга. Лукашов говорил о радиотехнике и демонстрировал свой детекторный приемник. К вечеру у него вовсю разыгрывался неутоленный голод. Он отрезал ломоть хлеба и ел, окуная его в присоленное подсолнечное масло. Это был его ужин.

При всей бережливой осмотрительности двенадцатилетнего хозяина рассчитанные на неделю деньги таинственно оастеклись раньше, и теперь он трудно тянул на скудных домашних запасах. Едва ли не с утра мечтал об очередном картофельном пиршестве, но минуту эту мужественно оттягивал, а когда наконец она наступала (всякий раз в разное время!) и он уже готов был снять крышку со сковороды, раздавался барабанный стук, дверь распахивалась — и на пороге возникали они. Поразительная точность! Или интуиция голодных людей так безошибочно гнала их к его дому? Поспешно клал он на стол три вилки, двигал сковороду на середину, а затем терпеливо пререкался с ними, заставляя есть. Они неохотно уступали. Они не замечали его стесненных обстоятельств, — вероятно, он играл убедительно. Или, может быть, не желали замечать: на пустой желудок галантным быть трудно.

Ещё сутки предстояло жить до приезда матери, а в доме, кроме четвертушки хлеба, нескольких картофелин и мутных осадков масла на дне бутылки не осталось ничего. В шкафу хранилась, правда, початая банка малинового варенья, но мать строго–настрого запретила прикасаться к нему: это было лекарство на случай простуды. Дождь, ветер, снег — почту все равно надо разносить, и мать, продрогнув, пила на ночь обжигающий чай с малиной. Сын решил, что позволительно завтра утром взять ложку варенья — только одну, и только один раз. Сладкое, знал он, перебивает аппетит. А к обеду вернётся мать…

Бережно счищал он тупым ножом кожуру с оставшихся картофелин. Вчера и позавчера он жарил чуть больше, чем позволяли запасы (не то что рассчитывал на них, по предчувствовал: придут ведь, придут!), и теперь осталось лишь на полсковороды. А тут ещё одна картофелина, с виду крепкая, оказалась гнилая внутри— отошла почти целиком. Резал мелко — мельче, чем всегда. Когда сыпанул, мокрую, на сковородку, зашипело так громко, что он испуганно замер. На весь двор слыхать, почудилось ему. Беря очередную жменю, тщательно стряхивал над миской воду. Вот–вот, ждал

он, в дверь забарабанят и, не дожидаясь ответа, распахнут дверь.

Масло из скользкой бутылки лил аккуратно: вдруг не все уйдет, останется? Вероятно, слишком аккуратно — картошка подгорала, и этот запах был приятен ему. Сегодня он не обедал — лишь съел в школе бублик да два яблока, которыми угостили его мальчишки. На перемене они подстерегли грузовик в тесном переулке, где не проедешь быстро, подцепились, и на ходу наполнили пазухи.

Что-то бухнуло на улице, он вздрогнул, нож в его руке звякнул о сковородку. Медленно и не до конца повернув голову, глядел скошенными глазами на дверь. Стучали ходики.

Он бесшумно помешал картошку. Подрумянились или, вернее, подгорели лишь отдельные кусочки, но он не вытерпел и, убеждая себя, что необходимо попробовать, подцепил один ножом. Наспех обдув, сунул в рот. Обожгло. Разинув, как рыба, рот, ворочал ломтик языком, перебрасывал с места на место. Затем с усилием раздавил. Картошка была сырой, но её уже подраспарило, и он жадно протолкнул её внутрь.

Лукашов удивлялся. Сколько лет прошло? — семнадцать, восемнадцать? — а он помнит все так точно и осязаемо. Себя видит: двенадцатилетний мальчуган, колдующий, как скупой рыцарь, — и над чем, над картошкой! Его сын не поверит, если рассказать ему. Не моро–женое, не красная икра, не конфеты «Мишка на севере», — картошка!

Он ещё сунул в рот жаркий ломтик, и ещё, всякий раз обманывая себя, что надо же попробовать. Теперь язык без труда разминал картошку—рассыпчатой была она, но сухой и пресной. Он посолил. Затем вылил остатки масла, подержал некоторое время бутылку над сковородкой и накрыл крышкой. От масла руки были скользкими. Он тщательно вытирал их вафельным полотенцем, которое за неделю — без матери — стало черным, а сам настороженно прислушивался.

Положив полотенце, тихо подошел к окну. Занавески не отодвинул — сквозь щель в них глядел на залитый осенним солнцем пустой двор. Он знал уже, что сделает сейчас, но все не решался. Теперь, спустя много лет, это отчасти успокаивало: не сразу ведь решился. Не сразу, да, но — с другой стороны — все, выходит, понимал, а не сослепу, не сгоряча…

Тощая соседская кошка грелась на замшелых брёвнах. Казалось, она дремлет, но облезлые уши настороженно дежурили: вдруг позовет кто? Кличку её Лукашов забыл, но перед глазами стояло, с каким остервенением бросалась она, мурлыча, на хлеб. Теперешние коты, невесело сравнивал он, даже колбасу едят с большим достоинством.

Сковорода была плотно закрыта, но запах картошки успел разрастись во всю квартиру. Кошка повела ушами. Неужто и она слышит? Лукашов на цыпочках прошел в сени. Мгновенье стоял там, не дыша, затем прижал плечом дверь (чтоб не слышно было), дрожащей рукой засунул задвижку. Миг, но и теперь отчетливо видит он все подробности их тесных сеней. Ведро с водой, накрытое фанерой, и стеклянная банка на ней, синий рукомойник без крышки, моток верёвки, на которую мать вешала во дворе белье и которой однажды отстегала его. Себя видит — худого, как та кошка, голодного пацана в защитной курточке, перешитой из гимнастёрки отца.

Все так же на цыпочках вернулся в кухню, открыл сковороду. В лицо ударил пар и горячий вкусный запах. Помешав и попробовав, снова накрыл, но плитку выключил: мать наказывала экономить электроэнергию.

Ждать теперь оставалось недолго. Он подкрался к окну и тотчас отпрянул! Они! Тяжелая голова Ратмира раскачивалась в такт шагам, Алёша, балансируя, вскидывал руки. Как всегда, они пылко спорили о чем-то — на этот раз Лукашов так и не узнал о чем. Бух, бух, бух — редко и оглушительно стучало сердце. На всякий случай он отступил от окна ещё на шаг. До крыльца оставалось рукой подать, но это короткое расстояние они преодолевали почему-то очень долго. С напряжением ждал он знакомого стука — вот сейчас, сейчас, а когда раздалось, вздрогнул всем телом. Как нестерпимо пахло картошкой! В дверь толкнулись, пытаясь открыть се, затем снова забарабанили, снова толкнули, и все замерло. Но они не уходили. Он различил их слабые голоса. А вдруг, мелькнуло у него, они сообразят, что заперто изнутри, и останутся ждать? Но теперь уже открывать было поздно — они все поймут. Он не шевелился. Его плотно обступал густой отвратительный картофельный Дух.

Поделиться с друзьями: