Невероятное паломничество Гарольда Фрая
Шрифт:
Идти по собственным следам оказалось еще хуже. То же самое, что вообще никуда не двигаться. Или еще хуже: выедать часть самого себя. К западу от Бэгли-Грин Гарольд наконец сдался и остановился на ферме, предлагавшей постой.
Хозяин, встревоженного вида человек, сообщил Гарольду, что незанятой осталась всего одна комната. Другие он сдал шестерым велосипедисткам, следовавшим по маршруту «Лэндс-Энд — Джон-о’Гротс» [15] .
— Они все — матери, — добавил он. — И похоже, отрываются по полной.
15
Лэндс-Энд — букв, «конец
Хозяин посоветовал Гарольду поменьше высовываться и не вмешиваться.
Ночью Гарольд спал плохо. Ему опять снились сны, а мамы-велосипедистки, вероятно, устроили у себя вечеринку. Гарольд дрейфовал между явью и сном, страшась боли в ноге и отчаянно желая забыть о ней. Гомонящие за стенкой женщины трансформировались в тетушек, явившихся на смену его матери. До Гарольда доносился их смех и удовлетворенное кряхтенье отца. Гарольд лежал с открытыми глазами, чувствуя биение пульса в икре и моля лишь о том, чтобы ночь поскорее кончилась и он ушел бы отсюда куда глаза глядят.
Утром боль усилилась. Кожу повыше пятки исчертили багровые прожилки, а лодыжка распухла настолько, что Гарольд не знал, как обуться. Морщась от боли, он с силой вбил ступню в тапочку. На миг он поймал свое отражение в зеркале — осунувшееся, обожженное солнцем лицо, заросшее колючей щетиной, словно утыканное иголками. Вид у него был нездоровый. Ему почему-то представился отец в доме престарелых в шлепанцах не на ту ногу. «Поздоровайтесь с сыном», — предложила сиделка. Отца при виде Гарольда тут же бросило в дрожь.
Гарольд надеялся покончить с завтраком еще до того, как мамы-велосипедистки проснутся, но не успел он даже осушить до дна чашку кофе, как все они спустились в столовую фермера, флуоресцентно поблескивая лайкрой и заливаясь от хохота.
— Знаете что, — заявила одна, — я просто не представляю, как снова сесть на велик.
Другие расхохотались ей в ответ. Она выделялась среди приятельниц громким голосом и, вероятно, верховодила среди них. Гарольд решил, что, если вести себя тихо, можно будет ускользнуть незамеченным, но женщина перехватила его взгляд и подмигнула.
— Надеюсь, мы вам не мешали, — сказала она.
Предводительница была смуглой, с костистым лицом и до того коротко остриженными волосами, что голова ее казалась совсем хрупкой и незащищенной. Гарольд подумал, что шляпа ей бы не повредила. Женщина сообщила Гарольду, что ее подружки — гарант ее жизни; без них она бы не выдюжила. Она живет с дочерью в небольшой квартирке.
— Со мной непросто поладить, — призналась мама-велосипедистка. — И мне вовсе не нужен мужчина.
Она стала перечислять, сколько занятий ей доступны без оного, и Гарольду показалось, что их до ужаса много. Женщина, впрочем, так тараторила, что ему для успешного понимания пришлось сосредоточиться на ее губах. А с той болью, что угнездилась в нем, совсем непросто было смотреть, слушать и вникать.
— Я свободна, как птица, — заключила предводительница и раскинула руки, поясняя смысл своих слов.
Под мышками у нее пышно кустились темные завитки. Приятельницы заулюлюкали, выкрикивая: «Давай, подруга!» Гарольд счел себя обязанным поддержать их, но не смог выдать больше, чем вялые аплодисменты. Женщина рассмеялась и поочередно стукнулась ладонью о ладони своих спутниц, хотя в ее независимости Гарольду почудилось нечто лихорадочное, донельзя его смутившее.
— Я сплю, с кем хочу! На прошлой неделе у меня был дочкин учитель по фортепиано. А в нашей йоговской общине я перепихнулась с буддистом, а ведь он давал обет целомудрия!
Несколько мам-велосипедисток восторженно гикнули.
Гарольд за свою жизнь спал только с Морин. Даже когда она повыбрасывала все свои кулинарные книжки и коротко остригла волосы, даже когда он каждый вечер слышал щелканье замка в ее спальне, он не пытался
найти ей замену. Гарольд знал, что у сослуживцев на пивоварне бывали интрижки. Он знавал барменшу, которая смеялась над его шутками, даже самыми жалкими, и подталкивала ему по стойке стаканчик виски так, что их руки почти соприкасались. Но на большее его не тянуло. Он не мог представить себя ни с какой другой женщиной, кроме Морин: у них накопилось столько общего. Жить без нее было то же, что лишить себя какого-то насущного органа, превратиться в неверную оболочку из собственной кожи. Гарольд поймал себя на том, что поздравляет маму-велосипедистку, поскольку не знал, как лучше с ней распроститься, а потом встал и принес свои извинения. Ногу опять ожгло болью, он оступился и вынужден был ухватиться за край стола. Он притворился, будто ему понадобилось почесать руку, и приступ миновал, но вернулся с новой силой.— Счастливо вам! — напутствовала его мама-велосипедистка.
Она поднялась обнять Гарольда, обдав его резким запахом цитруса и пота — в чем-то приятным, но не то чтобы очень. Рассмеявшись, женщина отступила на шаг, не снимая рук с его плеч.
— Свободна, как птица, — повторила она.
В ее лице он не увидел и тени сомнения. В его сердце проник холодок. Скосив глаза, он заметил на руке женщины два глубоких рваных шрама, изуродовавших кожу между запястьем и локтем. Местами на них еще не отстали корочки струпьев. Гарольд неловко кивнул и пожелал ей удачи.
Пройдя с четверть часа, Гарольд вынужден был остановиться, чтобы дать отдых правой ноге. Спина, шея, руки и плечи болели так, что он не мог почти ни о чем думать. Дождевые струи кололи тело будто тупыми иглами, отскакивали от крыш и бетона. Через час Гарольд начал спотыкаться и больше всего на свете мечтал постоять спокойно. Вдали виднелись кроны деревьев и маячило что-то красное, похожее на флаг. Люди иногда оставляют на обочине самые неожиданные предметы.
Дождь бил по листьям, и они тряслись мелкой дрожью. Воздух пропах мягкой лиственной прелью, по которой ступал Гарольд. Приблизившись к флагу, он невольно съежился. Яркое цветное пятно оказалось вовсе не флагом. Это была футболка ливерпульской команды, надетая поверх деревянного креста.
Гарольду по пути уже встретилось несколько придорожных поминальных знаков, но ни один не растревожил его до такой степени, как этот. Он велел себе перейти на другую сторону шоссе и не глядеть, но был не в силах повиноваться. Его тянуло к кресту, как к чему-то запретному, на что нельзя смотреть. Вероятно, друг или родственник украсил крест рождественскими игрушками в виде елочек и искусственным венком из веточек падуба. Гарольд стоял и разглядывал увядший букет в целлофане, уже выцветший, и фотоснимок в пластиковом чехле. Мужчине, темноволосому крепышу, было, наверное, слегка за сорок. На его плече лежала детская ручонка, а сам он ухмылялся в объектив. «Лучшему папе на свете», — значилось на промокшей открытке.
Какого же панегирика заслуживал худший из пап?
«Пошел ты!» — шипел Дэвид. Ноги его не слушались, и он едва не слетел кубарем с лестницы. «Пошел ты!»
Чистым концом носового платка Гарольд стер дождевые капли с фотографии и отвел в сторону букет. Он двинулся дальше, и у него из ума не шла недавняя мама-велосипедистка. Гарольда занимало, когда же ее так накрыло одиночество, что она порезала себе вены и истекла кровью. Он гадал, кто нашел ее тогда и что сделал. Хотела ли она, чтобы ее спасали? Или ее вернули к жизни насильно — как раз в тот момент, когда она уже считала, что освободилась от всего? Гарольд жалел, что не сказал ей чего-то такого, что отбило бы у нее охоту повторять тот опыт. Если бы он утешил ее, может быть, она сейчас не занимала бы все его мысли. Как бы то ни было, он понимал, что, повстречав ее на пути и выслушав, он положил добавочный груз себе на сердце, но не ведал, сколько еще в силах принять и унести. Невзирая на боль в ноге и озноб, проникавший до самых костей, несмотря на сумятицу в голове, Гарольд все прибавлял и прибавлял шагу.