Невидимая Россия
Шрифт:
Павла, как и Григория, иногда мучили «роковые вопросы», только начались у него эти мучения раньше, совсем еще в юности, и были разрешены сами собой с пробуждением религиозности. Еще лет девяти-десяти от роду он иногда просыпался ночью от страха и бежал к матери. Вера Николаевна просыпалась, брала дрожащее существо под одеяло и согревала своей лаской и теплотой. Страх разгонялся прикосновением любящей руки. Впоследствии Павел справлялся с этими ужасами сам. Он начинал думать о Боге, о любви его к людям и от этих мыслей становилось так же тепло и радостно, как от материнской ласки.
Теперь, когда камера и кружащиеся в трагическом марше лица исчезли, внутренний глубинный
— Поверка! — зычный возглас пронесся по сводчатому коридору. Одновременно кто-то бил железом по отоплению. Внутренний свет погас, спина болела. После внезапного пробуждения камера показалась чудовищно отвратительной.
Григорий видел в окно, как Павел занимался гимнастикой. От этого зрелища в душе инструктора поднялись злоба и раздражение: — Нашел себе дом отдыха! И упражнения-то делает тяжело и неуклюже… Зачем бравировать! — Григорий отошел от окна. В его камере это место принадлежало старосте, инженеру Власову. Власов с первого взгляда понравился Григорию: на коротком мускулистом теле сидела крупная седая голова; серые умные глаза покалывали собеседника из под седых, косматых бровей. Власов напоминал сильного ощетинившегося волка с оскаленными зубами, но весь этот оскал был направлен не на товарищей сокамерников, а на следователей и администрацию тюрьмы. Власов просидел уже восемь месяцев и был на двадцати допросах. Видя, что Григорий подавлен, староста подозвал его к себе, посадил на нары и грубовато спросил:
— Ошарашили, никак в себя не придешь?
Это сразу встряхнуло Григория.
— А как по-вашему? Не к матери на побывку приехал! — огрызнулся он, но в глубине души почувствовал благодарность к этому сильному, прямому человеку.
— Привыкнете… — уверенно сказал Власов. — У нас еще хорошо — народ всё приличный, большинство интеллигентов, а я вот два месяца в чисто уголовной камере просидел, это несколько похуже!
— А что это за уголовная камера? — Григорий почувствовал пробуждение интереса к жизни.
— В каждом блоке есть по одной чисто политической и одной чисто уголовной камере: в политической камере сидят члены старых дореволюционных партий: меньшевики, социалисты-революционеры, анархисты. В такой же камере, как наша, их всего 12 человек. У каждого своя постель, белье, хорошее освещение. В уголовной камере сидят воры, бандиты и беспризорные. Иногда их бывает еще больше, чем нас, иногда совсем мало. Меня посадил в эту камеру следователь, недовольный моими ответами на допросе.
— И тяжело вам пришлось?
— В самый первый момент было очень тяжело, потом я привык и ко мне привыкли. Самое главное — не надо от них сторониться. Двоим особо наглым я разбил физиономии, с другими делился передачами и для всех писал различные заявления. Кончилось тем, что меня выбрали старостой, а когда переводили в нашу камеру, я со многими прощался, как с друзьями. Знаете, это смешно, но у настоящих уголовников много широты и товарищества — как раз того, что вытравлено большевиками из молодого поколения. За донос они своих убивают, а в пионерских отрядах донос считается доблестью.
— А что, на допросах плохо приходится? — спросил Григорий. Откровенность старосты сначала его поразила и испугала, но необычайность обстановки нарушала все привычные правила осторожности.
Серые глаза прямо посмотрели в глаза Григория.
— Самое лучшее говорить как можно меньше, — сказал старик. — Имейте в виду, что, виновны вы или невиновны, всё
равно будут стараться вас обвинить. Чем вы меньше дадите о себе материала, тем к меньшему могут прицепиться. Доказать, объяснить всё равно ничего нельзя. Правило одно: не верьте ничему, что говорит следователь, и как можно больше молчите. Я вижу вы устали, лягте пока на мою койку, а я пойду играть в шахматы.Григорий с удовольствием вытянулся. Вечерело. Где-то за окном, за каменными стенами, заходило солнце. Чем больше мерк свет, тем четче на противоположной стене обрисовывалась тень решётки. Стена была серовато-белая, с трещинами, бледно грязная, как лицо арестанта. Красный отблеск заката окрасил ее в розовый цвет.
Румянец это или кровь? — почему-то подумал Григорий. — Интересно, как они расстреливают? Говорят, заставляют идти по темному коридору и потом неожиданно стреляют в затылок… Это, наверное, по чти безболезненно — сразу. Сразу оглушат, сознание помутится, а там темнота… темнота и бездна. Павел говорил, что немецкий философ Шпенглер считает, что сознание современного человека привыкло мыслить себя окруженным бездной, как на картинах Рембрандта: всё окутано мерцающей бесконечностью. Странная вещь искусство! Целое миросозерцание эпохи выражается колоритом или даже фоном… Однако, как понять эту бесконечность? Стукнет по затылку и сразу вся картина пропадет; останется только фон из этой самой мерцающей бездны. Нет, уж лучше пускай ничего не останется, не хочу никакого фона! Либо уже жить полноценно, красочно, либо пускай ничего не будет! Это верующие выдумали всякую там посмертную жизнь… Жизнь и сознание просто физиологический процесс. Прекратился процесс и всё кончится. Сразу вообще ничего, ничего не будет — так спокойнее, а то…
— Поверка! — раздался отвратительный, резкий крик. По отоплению застучали так, что Григорий невольно привскочил. — Дожидайся, — подумал он с озлоблением, — пока ничего не будет… Вот она красочная гамма жизни, не окруженная мерцающей бездной!
Серые фигуры заключенных повскакивали со своих мест и стали строиться в два круга: одни на полу, вдоль нар, другие за ними, на нарах. Григорий встал около двери, как раз против «параши».
Два ряда бледных лиц, один над другим — круги Дантова ада.
Сколько жизней, сколько биографий! Целые тома Достоевского в одной камере ожили и стали скорбными тенями…
Дверь с шумом распахнулась и в камеру скорым шагом вошел латыш в форме комвзвода войск ГПУ. Серыми рысьими глазами он посчитал выстроившихся заключенных, быстро тыча пальцем в каждого. Лицо его застыло в маске деловитости и презрения. Около двери чекиста нагнал староста и, как показалось Павлу, слишком подобострастно сверил правильность наличия камеры. В этом сотрудничестве с палачами было что-то унизительное. Дверь закрылась так же шумно, как и открылась. Тюремный день был закончен.
— Можно устраиваться на ночь! — скомандовал староста.
Сразу поднялся невообразимый шум и беспорядок. Разобрать и разложить доски в густой толпе было вообще нелегко. Положение осложнялось еще тем, что доски были разной толщины и подобрать их так, чтобы было можно лежать, — требовало большого искусства. Не обошлось без споров и скандалов, и тут Павел полностью оценил необыкновенные способности своего будущего соседа. Нахальный толстяк оказался гениальным организатором: как только начался шум и споры, он прыгнул в самую гущу и сразу всех примирил. Когда два человека спорили из-за одной хорошей доски, он всовывал им в руки две одинаково плохих, брал в свой угол хорошую — и таким образом в несколько минут подготовил пол к спанью.